Это стихотворение — один из блистательных примеров его скорости и лаконизма, умения в десяток слов вложить главное; и действительно, «жизнь — смена пепелищ», потому что иначе это не жизнь. Ломать — это строиться заново, и главный пафос советской поэзии рубежа пятидесятых-шестидесятых — это снос старых домов и бараков, строительство новых районов. Хрущёвка ведь стала символом дискомфорта и затхлости только тогда, когда перестояла своё, — а сносить уже разучились, не верили никаким обновлениям. Тогда же и Новелла Матвеева («Водосточные трубы»), и Окуджава («Старый дом»), и Арсений Тарковский («Дом напротив») воспели эту ломку, и всем верилось, что на смену старью идёт чистая и свободная жизнь. (Увы, в гибнущих системах обновление редко ведёт к улучшению; но последняя ломка, в которую верили, была хрущёвская, и она же была последней, которая кое-что улучшила. Дальше с каждой новой перестройкой система не столько обновлялась, сколько упрощалась — и сегодня доупростилась до того, что ресурса на обновление у неё уже не осталось. Следующая перестройка грозит обернуться просто распадом, а вырастет ли что-нибудь на этом пепелище — вопрос; вот и тянем, хотя уже невыносимо.)
И при этом Вознесенский был традиционным лириком, со всеми обычными лирическими темами — любовь-разлука, смерть-бессмертие, поэт-поэзия, — и отличался от сверстников и современников разве что вот этой скоростью мысли — да качеством исполнения. И это тоже сближало его с прослойкой, для которой он работал: им казалось, что на СССР можно работать качественно, можно найти нишу, в которой мы будем независимо делать своё дело. Государство даёт нам возможность развиваться в избранном нами направлении,— ну и ладно, и большего мы от него не требуем; наше дело — и смысл бытования всего этого государства — не благодать для всех (её не бывает), а качественная наука и хорошее искусство. Летали в космос, открывали новые химические элементы, писали отличные стихи.
Как вы заметили, я игнорирую здесь слишком известную историю, когда на Вознесенского в 1963 году наорал Хрущёв. Когда на тебя орёт глава ядерной державы — это сильное впечатление, Вознесенского тогда отпоил водкой Солоухин, но и сам поэт держался достойно; всерьёз он, кстати, не обиделся — потому что понимал, что Хрущёв не зверь. Это стоило ему, конечно, некоторых неприятностей, в том числе внезапной отправки на военные сборы — где молодые лейтенанты, обожавшие его стихи, максимально скрасили ему трёхмесячное пребывание на службе; ценным результатом этого призыва стало прозрачное по смыслу стихотворение «Сквозь строй», якобы про Шевченко. Но тогда депрессии не было, ибо был читатель, чувствовалась его поддержка: «Мне ради этого легки любых ругателей рогатины и яростные ярлыки».
Тип этого читателя — молодого, а часто и немолодого технократа, немного циника, а в душе глубоко сентиментального человека — Вознесенский дал в стихотворении «Монолог рыбака»: оно до того наглядно, что просится в антологию, в хрестоматию шестидесятых, и наивное самодовольство главного героя не должно нас обманывать — мы примерно знаем, что с ним будет.
Такой вот интеллигентный рыбак, который дружит с физиками, — вероятно, устроился на сейнер, как кто-нибудь из героев «Звёздного билета», но этим людям ведь не принципиально, где самоутверждаться: они всем докажут, что умеют всё. И этот персонаж в шестидесятые не то, что преобладал, но был главным. И его простительное самодовольство, высокомерие относительно старших, уверенность, что у него-то получится,— всё, что раздражало в молодых технократах,— всё это кончилось, и Вознесенский это зафиксировал первым. Ему дано было увидеть гибель своего героя и читателя, и об этом написал он поэму, которую биограф его Игорь Вирабов считает лучшей — «Лёд-69».
Это вещь рубежная, переломная, многими тогда не понятая — да и до сих пор из самых шифрованных. Вознесенский, впрочем, ничего специально не шифровал: он мне сам в интервью однажды с некоторым недоумением сказал: «Пишу я, как ни наивно это звучит, по вдохновению». Умозрений у него в самом деле мало. «Лёд» — реквием по молодому биологу Светлане Поповой: она пошла в поход на Кольский полуостров, заблудилась вместе с другом и, не давая ему заснуть холодной ночью, несколько часов кряду читала ему Вознесенского. Друга она спасла, вытащила, а сама погибла. Родители показали Вознесенскому её фотографию и сборник «Антимиры», с которым она не расставалась.
Он попытался, конечно, объяснить — и читателю, и цензуре, но думаю, что и себе, — это всемирное наступление льда как экологическую катастрофу. Но это наивное объяснение никого не обмануло, и понятно было, что после 1968 года лёд пошёл во всеобщее, планетарное наступление. Связано это было не только с конкретными событиями, но и с переменой всего вектора истории. Его герои и читатели вмерзали в этот лёд, и ему предстояло идти дальше в одиночестве, вне среды. Поэма получилась автоэпитафией, и потому так слёзно звучит финал — едва ли не лучшие его строки за всю жизнь, — что он и о себе: