Нельзя сказать, что в прежней, еще не так пронизанной полосатостью бытийственности не было сходных с шезлонгом сущностей. Не было бы их – не мог бы состояться и такой триумф полосатости. Вот почему именно сравнение тех, прежних, сущностей с "ныне действующим шезлонгом" позволяет нам измерить коэффициент контрастности, характеризующий дистанцию между той и этой бытийностью.
Аналогом шезлонга в прежней действительности была завалинка. Аналогом сентенций в шезлонге были рассуждения на завалинке. Сопоставим аналоги и ошеломимся контрастностью.
Тогда завалинка была частью дома, частью среды, и беседовавшие на ней малоосведомленные члены сельской общины хотели увеличить осведомленность, стремились освоить недоступную им реальность в рамках имевшегося у них понятийного и образного арсенала возможностей. Так рождались знаменитые "англичанка гадит", "Бриан – это голова" и все прочее. В них далеко не безупречные формы обретала некая обеспокоенность. Больше того – задетость острыми проблемами того большого мира, который житель сельской общины не мог освоить иначе, нежели с помощью завалинки и всех предоставляемых ею дискуссионно-коммуникационных возможностей.
К дискомфортам малого сельского мира философ завалинки добавлял дискомфорты большого мира. Он соучаствовал в общей боли этого мира. Он раскрывал этой боли душу.
То есть он не только не стремился к удобству и удобным сокрытиям, он уходил от них. Стремился выйти как-нибудь на что-то другое. И чем бы ни было это другое, оно всегда оставалось в чем-то родственным состраданию. А значит – антиудобству.
Что такое в этом смысле шезлонг? Прежде всего, он помещен не в естественную среду (сельский или городской мир). Он не завалинка, но он и не скамеечка в городском дворике. Он вдавлен в безделие, является частью его. На завалинке и на скамеечке отдыхают после работы. Отдыхают – не рвя пуповину, связующую с этой работой. На шезлонге "оттягиваются". Шезлонг – часть индустрии отдыха. Как и пляж. Пляж не существует без шезлонга, шезлонг без пляжа. И оба они не существуют без специального, профессионального отдыхающего.
Отдых в шезлонге становится уже не элементом в системе "отдых или работа". Если по одну сторону от такой системы, опирающейся на завалинку или городскую скамеечку, находится рабочее кресло, в котором работа есть отдых (ситуация творчества), то по другую сторону от указанных укладообразующих сущностей находится шезлонг и отдых как работа (ситуация потребления). Таким образом, шезлонг есть отрицательный полюс в диалектике работы и отдыха. Он есть превращение отдыха в работу, потребления в смысл жизни.
Вся культура тысячелетий человеческой истории опирается на образ героя, совершающего экстремальные усилия. Шезлонг – это есть отрицание усилия и жертвы. Это равновесие, из которого нельзя выйти. Подобное равновесие иначе называется "расслабуха".
Эрих Фромм писал об альтернативе между "иметь" и "быть", характеризуя "иметь" как отрицательный полюс в рамках данной системы альтернатив. Но и в "иметь" все равно есть усилие. Иногда экстремальное. Как раз такая система экстремальных усилий, с вектором сие "иметь", составляет историю буржуазного общества. Отторжение в этой истории вызывает нацеленность на "иметь", а внимание привлекает экстремальность усилий сама по себе, причем такая экстремальность, которая на глубоком сущностном уровне иногда отрицает то "иметь", которое запустило, породило, двинуло в путь эту самую экстремальность.
Изъять экстремальность усилия из ткани буржуазного общества нельзя без ее, ткани, глубоких онкологических перерождений. Потому что в этом случае возникнет новая альтернатива – иметь, не существуя, или существовать, не имея. Существование "не имея" в пределе своем означает смерть. Обладание "не существуя" – это тоже смерть, но уже другая. Смерть длящаяся. Небытие в шезлонге. Уютная, румяная, пошлая – и очень живая смерть.
Подобно статуям на кораблях древности, именно эта смерть сидит сейчас на носу корабля, осуществляющего свой полосатый рейс. И указует курс капитану, и кормит тигров, и ласкает теплым солнцем пляжных профотдыхающих. И десантирует на пляж свою оргполосатую группу.
Пережевывая в тысячный раз жвачку бессмысленной дискуссии о патриотизме и западничестве, Леонид Радзиховский в своей полемической статье "Исповедь предателя" ("Независимая газета", 20.02.01.) неожиданно раскрыл нам всем, что такое шезлонг как подлинный фокус бытия нашего, для псевдоаналитического описания которого так безнадежно мелко используются все эти факторы, акторы, векторы и т.п. И сколько бы ни упражнялись в течение этого года публицисты разного уровня в своих разоблачениях, раскрытиях, обнаружениях, все равно Леонид Александрович вдруг взял и сказал самое главное.
Ибо исповедь его, им самим иронически (с заботливой оговоркой, что заголовок статьи принадлежит автору) именуемая "Исповедью предателя", – это действительно исповедь, но не та. Это исповедь, которая замыслена одним способом, а на деле – выбалтывающая другое. Тайну шезлонга. Тайну рафинированной пошлости. Подлинной героини сей современности. Богини "полосатого рейса".
Радзиховский фактически заявил:
"Моя идеология – удобство.
Моя мечта – жить удобно.
Страна, в которой я хочу жить, – это страна Удобия".
Буквально было сказано следующее: "В прошлом великая империя, сегодня. удобная, уютная Россия".
Тоже буквально: "Никаким государственным подходом тут даже не пахнет – так, маленькие подростковые прыщи". (Ничего себе маленькие – смертельные каменные фурункулы, в дикое неудобство которых, как в чрево карнавальной беременной смерти, заперта надрывная мечта о некоем удобстве.)
И вновь буквально: "Эта бесовщина покорила Россию исподтишка. Уж больно она удобна. Как удобен Интернет, 20 сортов сыра, поездки в Турцию на отдых и прочий идейный арсенал Запада. Оборонное сознание атаковали с самой уязвимой позиции – с точки зрения бытовых удобств. И это оборонное сознание треснуло. Оболочка осталась, содержание выдохлось".
Указанные тезисы являются глубокими настолько, насколько может быть глубокой только абсолютно плоская пошлость. И они действительно описывают не чьи-то там отдельные размышления, а суть всеобщей пошлости, составляющей стержень современной постсоветской квазиэпохи. Хочет Путин или нет, может или не может, ему все равно придется принимать вызов этой великой пошлости. Не примет он этот вызов, ясно видя перед собой, кто и почему бросает этот вызов, – он примет его иначе. В качестве пищи в чреве всеобъемлющей и всепрожорливой пошлости. И тогда тот, кто придет на смену Путину, столкнется с тем же вызовом и с той же альтернативой.
Потому что пошлость является системообразующим элементом в том, что можно назвать квазисоциальностью постсоветской России. Потому что действительно все было продано за некое удобство и расслабуху. Но на фундаменте подобных продаж нельзя строить никакую жизнь. Жизнь вообще сама себя строить не в состоянии. Герой Экзюпери, рассуждая о жизни, приходит к тому, что поклонение жизни как конечной инстанции – это тупик. Что жизнь и длиться-то может в качестве жизни сколь-нибудь человеческой (то есть истории) только потому, что, признавая ее чем-то высшим, люди одновременно признают: над ней есть нечто другое. В этом парадоксе – тайна сохранения жизни на планете Земля. Планете людей.
Назовите это так или иначе.
Музыкой (мандельштамовское "Но, видит Бог, есть музыка над нами").
Трагическим самоощущением (бетховенское "Вся жизнь – трагедия, ура!").
Героическим началом в истории.
Христианским самопожертвованием.
Культурообразующей функцией.
Как бы вы это ни назвали, это есть стержень бытия человечества. И изъятие этого стержня означает, что на месте человеческого сообщества вырастает стая пляжных шезлонгных тварей с их шезлонгными рассуждениями. И совершенно неважно – много у этой твари денег или мало, часто или не часто она ездит на Запад.
Мережковский говорил о грядущем хаме. Подобная тварь – хам текущий, состоявшийся, оформившийся, сформулировавший хамское кредо. Грань между любовью к жизни, волей к жизни и жизнепоклонством очень тонка. И чтобы не упрощать трагизм наличествующего, я должен зафиксировать, что каким-то очень непростым образом эта грань была перейдена в момент, когда солдаты, победившие во Второй мировой войне, возвратились с этой войны, чтобы жить. Слишком возлюбили жизнь посреди смерти. И перешли грань. Перешли ее в целом – как поколение. И передали этот перебор детям, а те внукам. И так мы, двигаясь по временной спирали, приходим в точку, где расположен этот самый Шезлонг.