В этот момент и Гену схватили за шиворот «моего» пиджака и втянули в толпу. «Хха!» И кто-то завизжал одно слово, очень длинное:
— Ра-а-збо-о-ор-ка!
Я осел на пол и полез под кровать. Но там лежал длинный плоский ящик, покрытый мягкой, толщиной в палец пылью. Не пролезть. А если… Я полз по мягкой, как шерсть, пыли, спиной приподнимая тяжелую кровать, обдирая плечи железками. Фанерная крышка ящика трещала, напрягалась и смачно лопнула подо мной. Я провалился в новую пыль, еще более толстую, смешанную с болтами, гвоздями, гайками…
— T’es tu fatigué, Serguei?[3]
Я открыл глаза.
— Oui, un peu. Pas important. J’ai mal dormi cette nuit. Alors, Moshé, on commense?[4]
Я сидел в неудобном пластиковом кресле. Болел бок, в который впился подлокотник. Наш режиссер весело улыбался, щурился сквозь очки добрыми глазами.
— Je voudrais te prévenir, que je dois tout de suite travailler avec les jeunes. Tu as une heure, une heure et demi à peu près. Nous commencerons le filage à neuf heures exactement. Veus-tu aller à l’hôtel?
— Non, non. Je me promène. Il faut prendre de l’air.
— Excuse-moi.
— De rien, ça va[5].
Действительно, надо пройтись. Как хорошо, что еще есть время. Я подумаю о роли, я вспомню текст и забуду этот сон. Коридор с синими стенами равнодушно ведет меня по своей дуге… Номер два… номер три… это по левой стороне. А по правой — телефон, туалет, лифт. Дверца лифта открывается, и навстречу мне выскакивает Этьен — художник по костюмам. Он говорит очень быстро, я с трудом понимаю отдельные слова, но все-таки догадываюсь — он просит зайти в мою комнату номер пять и примерить второй костюм.
Мы входим. Основной костюм расположился на трех вешалках в нише — пальто, пиджак, брюки, жилет, рубашка. А этот, второй, мятой грудой лежит на пластиковом кресле. Это для второго акта, когда мой герой становится бродягой. Это называется «дубль». Точно такие же вещи, но они нарочно испорчены — измяты, скукожены. Я начинаю одеваться. Нижняя рубашка цвета желчи — во работают: ведь нарочно подыскивали, старались. Запонок на рубашке нет. Надо отстегнуть от той, белой, основной. Я забыл, как по-французски «запонки», и показываю Этьену болтающиеся рукава:
— Эти… как их?
— Les boutons de manchette, — подсказывает Этьен и говорит, что сейчас принесет вторую пару.
Уже в дверях он жалуется, что настоящей мятости, ветхости, грязи достигнуть не удалось. Конечно, перед выходом меня опылят специальным составом, но это не то. Хорошо бы мне походить в этом костюме, поваляться, даже на улицу бы выйти под дождь, потереться о стены. Я обещаю это сделать немедленно. Тем более что перспектива опять переодеваться в свое меня не прельщает — во всем теле слабость и каждое движение стоит труда.
Этьен выходит. Я снимаю ботинки, брюки. Вынимаю из брючного кармана гладкий хофманновский бумажник — с ним я на всякий случай никогда не расстаюсь. Я тянусь за скомканными штанами бродяги. Нет сил. Я сажусь передохнуть минуту в пластиковое кресло. Плиточный пол пронизывает холодом сквозь тонкие носки.
Стены совершенно синие, слегка облупившиеся. На окне плотная штора жалюзи. Звуков нет. Хотя Северный вокзал совсем рядом и под окном железнодорожный мост. Там, на сцене, репетируют мои коллеги, мои друзья. Но мы никогда не сможем стать близкими людьми, потому что при любых обстоятельствах им не могут сниться такие сны, какие снятся мне. Мои люди — там. Там, где барак и желтая глина, там, где сейчас уже полвосьмого. Но ведь им, тамошним, — добродушному бородатому милиционеру Куркову и Гене Белеееву — тоже не может присниться то, что я вижу сейчас, то, что всплывает во мне картинками воспоминаний…
Всей труппой мы сидим в «La maison du Homar» — «Доме Омара». Это дорогой ресторан, и я никак не понимаю, почему в общем-то небогатые актеры потащились именно сюда. Называется ресторан странно — «Rugbyman number two»[6]. Почему регбист? Почему по-английски во франкофонном Брюсселе? Почему номер два? Это сон, который мучает меня своей реальностью.
Я не люблю ни устриц, ни улиток, ни омаров. Мне трудно заставить себя поглощать эти непонятные существа. Я с ужасом смотрю на устрашающие приготовления — приносят какие-то двузубые инструменты для вскрытия панцирей, иголки для сдирания черных шляпок с маленьких escargots — единственной их защиты. Мои друзья надевают бумажные передники — сколько просыплется крошки от тел обитателей моря и песчаных пляжей. Мои друзья готовятся к операции.
— Elles hurlent![7] — говорит моя пожилая подруга с ужасом и восхищением.
— Parfois[8], — успокаивает кто-то.
И вот несут, несут обваренных красных омаров, распластанных живых устриц. За инструменты! К оружию! Тутти!
Вот какой странный сон снится мне, лежащему в пыльном ящике с гвоздями под железной кроватью…
Я оделся наконец в свой «второй» костюм. Этьен прав, пожалуй, — настоящей потасканности, кондовости нет. И главное, запах не тот. Они его мяли, смачивая каким-то дезодорантом. Костюмчик вполне. А жилет, пальто… в Пскове выглядело бы очень даже нарядно. Странное у них представление о бомжах. Поглядели бы они на тот, белееевский пиджачок из моего кошмара. Ну ладно, пора идти. Подышу — и обратно. Не забыть хофманновский бумажник. Какой он все-таки приятный, гладкий. Прикосновение к нему — единственное, что доставляет мне одинаковое удовольствие и во сне, и наяву. Он соединяет две половинки этого тягостного дня.
Я выхожу на улицу в своем аккуратно помятом пальто, пахнущем дезодорантом. Я пойду к Gare du Nord[9] — там темные улицы. Не могу же я в таком виде гулять по rue Neuve. Да, я пойду к Северному вокзалу через «Розовый квартал». Целая цепочка проституток среди припаркованных в середине улицы машин. Черные, красные юбочки, едва прикрывающие бедра. Привычка привычкой, профессия профессией, но как, наверное, мерзнут ноги. Я миную неоновые окна секс-шопов и публичных домов и подхожу к виадуку вокзала. Да! Надо же попачкать костюм! Иду обходным путем через туннель. Вот то, что надо. Шершавые прокопченные стены.
Я прислонился одним боком к стене и потерся. Потом вторым. У идущего мимо джентльмена с зонтом слегка приподнялись брови. Ничего, ничего, гуляй дальше! И я гуляю по туннелю. Вот совсем хорошее местечко — тут стена мокрая. Та-а-ак и та-а-ак! И спину… и рукав… А это уже лишнее — обо что это я обмарался? Писали, что ли, на стену? Тоже не исключено. Туннель кончился, и я оказался уже по другую сторону вокзала. Одинокий уличный киоск — сэндвичи, напитки в банках. Да, совсем забыл, я же хотел выпить соку. Я заказываю апельсиновый, но запах жареного лука раздражает ноздри, и я прошу еще сделать мне сэндвич с сосиской и луком. Черноволосая девушка с серым лицом и громадными неподвижными глазами механически проделывает привычную работу, уставив взгляд на экранчик малюсенького телевизора возле плиты. Я думаю о том, что мой костюм хорошо сочетается с этим одиноким киоском. Самое время начать думать о роли. В пьесе тоже бродяга и такая вот черноволосая служанка… Почему у нее такое серое лицо? Всегда такая или от усталости?
— Cent francs[10], — говорит она, не отрывая глаз от телевизора.
Я вытягиваю из бумажника стофранковую бумажку. Сок нехорош, отдает жестяной банкой, в которой, видимо, слишком долго простоял. Сэндвич еще хуже — сосиска мягкая, вялая, лук терпкий, специально для изжоги. Я с трудом съедаю половину, а вторую незаметно бросаю в бачок под прилавком.
— Спасибо, — говорю я и иду прочь.
На вокзальных часах десять минут девятого.
— Monsieur! — Девушка высунулась из окошка. — Vôtre portefeuille[11].
Мой бумажник лежит на прилавке рядом с пустой банкой.
— Большое спасибо, мадемуазель, — говорю я и улыбаюсь.
Девушка смотрит на экран телевизора. Там стреляют.
На вокзальных часах двенадцать минут девятого.
Пошел дождь. Сперва слегка, а потом припустил прилично. Надо зайти в вокзал, переждать. Но что-то все заперто. Никаких признаков жизни. Я прибавил шагу. Неужели с этой стороны нет входа?
5
— Я хотел предупредить тебя, что сейчас мне надо работать с молодыми. Ты свободен час или полтора. Прогон мы начнем ровно в девять. Ты, может быть, пойдешь в гостиницу?
— Нет, нет. Просто пройдусь. Воздуху дыхну.
— Ты меня извини.
— Ничего. Все нормально (