Навсегда отставший от всех поездов… Кинофестиваль фильмов о вокзалах. Здесь небывало широко представлены…
— Где ты сейчас? О чем думаешь? — спрашивает она.
Я не думаю. Я смотрю. На десятках экранчиков отсматриваю десятки вокзальчиков, десятки и десятки твоих поворотов головы, десятки вопросов:
— Где ты сейчас? О чем ты думаешь?
…отсматриваю, чтобы найти точную копию… вернее, оригинал, матрицу, камень, с которого оттиснуто все остальное. В том числе и ты. В том числе и ты, моя дорогая, — с этой прядкой, с этой родинкой… Золотой приз присужден ветерану — обрывку производства шестьдесят четвертого года. Овации, цветы, улыбки. Облегчение. Я смотрю на тебя нежно. Я уже здесь, с тобой. Я знаю, на что ты похожа, и я уже не впущу тебя как новое. Ты тень, ты копия, ты не касаешься меня больше. Давай обнимемся смелее — мы не касаемся друг друга. Нет места для нового.
…Ах, как больно быть отвергнутым. Музыка гремит не в твою честь. Ты в массовке чужого праздника. Мы улыбаясь идем в толпе, сопровождающей победителей… на нынешнем фестивале будет дана ретроспектива… Похоже, но не очень — это еще наш успех, а в массовке другие… а, да мы же просто поменялись местами… еще, еще. Конкурс продолжается… это лучше, то есть… хуже, но ближе. Вот мы и сзади. Дайте фокус! Да это слезы застлали кадр. Как не стыдно! Протрите объектив! Вот! Четко. Точь-в-точь. Прекрасно. Это было, и нового не надо.
— Вот новая книга.
— А она как что?
— Вот художник… Такая яркость (Ван Гог? Матисс?)… Он армянин (Сарьян?)… У него фантазия ужасов (Босх?)… Его фамилия…
…Не надо, не запомню. Некуда.
Узнаю себя идущим ночными незнакомыми городами, взбегающим по знакомым лестницам. Я уже стоял в этой очереди. Я съел уже этот суп. Я уже почистил эти зубы. Я делал уже это упражнение. Уже была эта зима. Уже текла эта вода. Не надо нового. Только совсем, совсем знакомое, родное, неотделимое дает ощущение подлинности. Остальное репродукция.
Обычный домашний развал. Полуразобранный чемодан. Застоявшиеся в ожидании прохладные дырявые шлепанцы. Презрительный кот. Нежные, легкие мотки пыли, волшебно скользящие по пятнистому полу. Знакомые щели в окнах. Навал нечитаных, несчитанных книг. Несвежее стекло окна. Вот она бежит, смешно и обаятельно закидывая ноги. И вдруг… вдруг… Какое невероятное удивление в ее глазах. Какой визг радости. Какой жест, вскид, вскрик. Что она увидела? Что потрясло? Что это такое новое в жизни? Да это я стою в окне, ее папа. Выключены проекторы, темны экраны мучительного кинофестиваля. Я приехал. Я смотрю сквозь несвежее стекло. Вижу: девочка смеется и бежит, крича. Слышен ее топот по лестнице. Сейчас она войдет.
Девочка моя, не дай тебе Бог!
Новокузнецк,
13 июля 1984
ЧЕТВЕРТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ
В конце концов…
В конце концов только об этом и стоит говорить: бессмертие или воскресение. Вот вопрос. Вот выбор. Бесконечно быть или принять великую муку и великий страх, пройти через них и… тогда уже бесконечно быть. Бессмертие или воскресение?
Третьего не дано.
Но дано как раз третье — жизнь. Долгий путь к исчезновению. С бесчисленными пытками зацепиться, остаться или хоть что-то оставить после себя. люди хотят запомниться друг другу. но их так много, людей, что это утомляет.
Очень смешно, когда двое, уже немолодых, едва познакомившись, вываливают друг на друга свои слабые козыри — заметь меня, запомни. Но второй-то, второй — с такой же мольбой — заметь меня, запомни, и, накричавшись, глухие, ничего не запомнившие, расходятся в отчаянье.
И в конце, в самом конце… вспоминается только кусок окна, занавеска, женское лицо… жест прощания… и пыльная бугристая дорога… а вдалеке лес… там хорошо дышится.
1993
Пюблисите
Реклама
Нас было восемь.
Мы ждали крови. Так ждали, что жаждали.
Перед нами была солнечная жизнь.
Отцы шутили с сыновьями. Матери звали семью к столу. Новые машины подкатывали к новым домам. Сверкали здоровые зубы и вымытые волосы. Жарилась ослепительная яичница с хрустящим беконом, желтый корнфлекс осыпался в молоко — белое, как стены офиса, куда вошла блондинка, смеясь, с шоколадом во рту, коричневым, как тело малайца, прыгнувшего с утеса и медленно летевшего в море цвета последней модели «хонды».
Но наши глаза голодали — мы ждали крови и знали, что она будет, будет.
Будут бить и пытать, рвать губы руками, совать людей в шестеренки и стрелять, стрелять, стрелять, ломая кости, взрывая машины, глаза, отрывая головы, визжа, оставляя страшные полосы на шее.
Мы знали, мы ждали, мы деньги платили.
Это мы их наняли, чтобы они… на наших глазах…
Нас было восемь.
И, хотя мы не чувствовали локоть друг друга, мы знали — все мы, восемь, здесь, затаились в темноте.
Вот девушка, хохоча, запросто стирает пятна с такой синей, синей юбки. Это последнее.
Мы другое купили.
Совсем стемнело…
И тогда…
Начался фильм.
Нас было восемь в зале маленького кинотеатра.
Ритмы большого застолья
Совершенно нет времени писать произведения. Дай Бог только успеть схватить ритм. Но, с другой стороны, ритм — это ведь сама структура. Не так ли? Дорогой случайный читатель! Доверяю тебе на пробу кусочки из большого месива разных ритмов.
…уже много выпито, съедено и сказано. Встает очередной солидный гость.
Это было в сорок седьмом году… Вру! В начале сорок восьмого. Зимой. Парень я был тогда молодой, непоседливый — вот, Ссый Оганезович не даст соврать. И работал он тогда в прокуратуре Буяковского района. И я с ним. Он меня туда взял, он меня оттуда и выгнал. И за дело! По гроб жизни ему обязан. Да, Ссый Оганезович?
(Старый армянин кивает головой и грозит пальцем.)
Ну вот! А у предисполкома была дочь — Кадрия, татарка… Нет, вру! Кадрия — это была у меня медсестра в госпитале. Глаза как блюдца, зубы ровные, волосы… но это отдельная история. А эту звали Идрыс. Да… так вот. Вызывают меня на ковер к Самому. Не буду входить в подробности, но деваться было некуда. Или партбилет на стол, или пошел на хер! Выбирай! Извините за выражение, но тут все замужние и к тому же выпивши… (Отхлебывает лимонад.) Да… Ну а в те времена, сам понимаешь, положить партбилет — это как в солярке купаться. Значит… значит, поехал я по всем директорам, по предприятиям… Ну, едем. Мороз страшенный. Ночь уже. И тут чувствую… начинает… зуб ныть. Тут все замужние, так что я без обиняков. Начинает ныть… (пьет лимонад) зуб. Нижний слева. Нет, вру! Справа. Точно — справа. И пошел, пошел — никакой мочи нет. Вот. Как будто, знаешь, геморрой во рту. То есть наоборот… ну, ты понимаешь. Все, говорю, не могу больше сидеть. Стоп, машина! А тут как раз поселок Дымшино. Там совминовский санаторий, маслозавод, станция железнодорожная — Хлябино. Ну, все путем. Начальник станции, кстати, Бурятии Иван Михайлович, все в интеллигента играл — там теософия, покаяние общества, а сам такой жлоб, что от него до самой Тулы все дистанции стонут. Ну, это другая история. Так вот.
Ночь. Все заперто. Я к дежурному. Вынимаю свою красную книжку. Ну, тот, понятно, сразу затрясся — пальцем в телефон не попадает. Не могу-у, хрипит, наберите вы сами, говорит, номер 31. Вот сколько лет прошло, а как сейчас помню — номер, говорит, 31. Набираю тройку и единицу… Вру! 37 был номер! Тридцать семь! Тройка и семерка. 37! Даю ему трубку, и он как гаркнет: Идрыс, твою мать, чтоб через полминуты, тут человек из органов.
А меня, понимаешь, во все стороны корячит, боль такая. Вот — Ссый Оганезович помнит. Он для меня в этом деле как крестный отец был.