— Извините, ребята, — сказал он нам, — извините, но на сегодня всё. Аванти попули! — Мы вылезли и шатко столпились на тротуаре. — Возьмете такси, — жестко сказал Лёдя, запирая машину. — Яд я со мной. Заберем девушку? — крикнул гаишникам. Те смущенно и понятливо закивали. — С этим ясно. — Обнял Ядю за талию. — Сашок! А ну, возьми ключи, чтоб я не вернулся и не поехал. Сегодня мне нельзя. Меня милиция забирает. А то с меня станется. — Гаишники засмеялись шутке. Лёдя кинул ключи Саше: — Завтра завезешь! — С Ядей в обнимку прошел несколько шагов и обернулся: — Не рано! Завезешь — не рано! Дай нам выспаться.
«Мерседес» с мигалкой рванул и помчался наискосок на красный свет, пересекая сплошную линию разметки.
Несколько минут мы просто стояли и молчали. Потом стали открывать рты, но без звука. Звуки не шли из горла. И как-то все протрезвели. Саша сел за руль. Рита (она же Катя) рядом. Мы нормально и свободно расположились сзади. Машина шла ровно и не быстро.
— Сила! — выдохнул Саша.
— Да, сила! — с вызовом и обидой вскричала Рига. — А ты… Ты никогда бы… — Она не договорила.
А мы молчали. Только рты открывали, чтобы дышать.
Я думал: «Да-а, и я никогда бы…»
Жизнь — легкая штука! Надо только, надо только…
Начинало светать.
Почему так тяжело на сердце?
Унылый я тип… завистливый…
Не люблю унылых.
Токио,
март-апрель, 1998
Петров день
Сказка
Потерял старик юмор.
И за печкой искал, и в подклетье искал, и в подпитье искал — нет нигде. Загорюнился старик, занюнился.
Что ни оглянется — весь мир точно сажей выпачкан. В окно зыркнет — дождь идет. В будущее глянет — зима надвигается. Свет зажжет — мухи оживают, жужжат, роятся, в волосах путаются. Погасит едет — мыши бегают, ногами стучат.
Лег старик на кровать лицом кверху. Заскрипела кровать. Паук с потолка козявку спустил на паутине к самому стариковому носу. Закрыл старик глаза и возроптал своим стариковым голосом:
— За что мне такая обида? И обеда у меня нет. И обрыдло мне все на свете. И ободья на колесах полопались, телега не на ходу, уехать нельзя. Вот сейчас плюну на все и отдам концы, узнаете тогда, как без меня!
Вдруг из темноты пискнул непонятный голос:
— А что с тобой, что без тебя, все равно материя едина!
Вскинулся старик, вздернулся, лицом в паутине попутался, вскочил с кровати. Тихо все, ничего не слышно, даже мыши замолкли. Только сердце в ребра стучит, как почтальон в дверь: туктук-тук, туктук-тук! Потоптался старик в темноте неслышно и шепнул:
— Померещилось!
А голос как ухнет нахально:
— Будто ба!
Гикнулся старик к дверям, да так тетехнулся лбом о притолоку, что вспух на лбу небывалый синяк. Осветилась от него изба неземным утрофиолетовым светом. Насквозь все видно стало — что было, что будет, что за чем прячется.
Видит старик сундук в углу, да так ясно видит — каждую соскоблинку на дереве, каждую ржавчину на железе замечает. А сквозь сундук, сквозь стенки его, видит пустоту и пыль его нутра. А в пустоте и в пыли лежит мяч, который старик в детстве в воздух подбрасывал. Видит кота на печке, а внутри кота видит мурок — комочек кожаный скрипучий, которым кот мурлычет.
Видит старик желтую фотографию на стене — народу много на фотографии, лица махонькие — а старик, будто телескопы на глаза надел, всех узнает, родинку знакомую возле ушка замечает. А сквозь фотографию видит: идут к нему, кто по траве, кто по снегу, папочка и мамочка, и жена его, и детки — знакомые, милые, и незнакомые, те, что родиться собирались, да не родились.
На себя старик оборотился и разглядел душу свою — маленькую звездочку затухающую. Ежится, сама в себе прячется, последними лучиками посверкивает.
А посреди избы — то ли стоит, то ли в воздухе плавает — ОНО — вроде плотное, а прозрачное, в пиджаке, с плечами и при галстуке, а на длинной голой шее птичья голова. Рукава на рубашке кружевные, из-под них перья. Порты в сапоги заправлены. Один сапог рваный, и из дыры коготь торчит. Когтем ОНО себя за щель в полу придерживает, чтоб к потолку не улететь — легкое! Покачивается. А голова птичья вся под абажур ушла, словно шапку надел. Глаз не видно, только клюв высовывается.
Страх старика силит, а любопытство сильнее.
— Кто ты? — спросил старик стариковским голосом.
— То-то? — эхом ответило ОНО и клювом щелкнуло.
— Не пугай меня! — попросил старик.
— А чего еще с тобой делать? — скрипит чудище. — Я есть Птица-Джентльмен Феликс Мария Удаль-Ман. Материя первична, а сознание вторично.
— К чему ты это? — тоскует старик без юмора.
— К чему-у-у-у? — заверещала птица Феликс. — А к тому, что все кончается и только энергия вечна — один вид энергии в другой переходит. Вот тебе и весь сказ, старый козел. А куда, по-твоему, уходит энергия, которая впустую тратится? Куда ушла та, от которой никакого толку не было? Думаешь, идеалист недорезанный, исчезла она? Думаешь, кишка тонкая, все шито-крыто? Не-е-е-ет! Она вся в меня ушла! Я весь из нее состою, из бестолковой энергии. И потому с каждой минутой моей вечной жизни сил во мне все прибывает и прибывает, ибо я весь с головы до ног научно обоснован. Я есть центральный парадокс, и ко мне идут линии питания от трех главнейших сил. От Бога — сила Творения неизвестно зачем, от природы — сила Воспроизведения неизвестно зачем, от разума человеческого — сила Постижения неизвестно зачем. И ты, калоша старая, видишь перед собой сосуд, в котором клокочет силою непостижимая пустопорожность жизни. Челюсть-то подбери да, чем рот разевать, призадумайся! Это я тебе говорю, Птица-Джентльмен Феликс Мария Удаль-Ман!
— Лоб болит, — говорит старик. — Соображение угасает.
— Да, — подтвердила Птица-Джентльмен, — перпендикулярно ты в косяк втемясился, долгая будет шишка.
И пока она освещает мир утрофиолетовым светом, успей понять, как ты в меня переливаешься, как всякое твое движение бестолково и как бестолкова неподвижность твоя. И воспоминания, и слезы твои гроша ломаного не стоят. А ко лбу, шляпа ты мятая, пятак приложи, легче будет тяготу чувствовать. Будь здоров, мракобес!
И исчезла Мария Удаль-Ман, будто ее и не было.
Старик пошарил по карманам пятак, не нашел. Снял с гвоздика большой ключ от амбарного замка. Приложил ко лбу холодный ключ и… отключился.
А когда очнулся, светало за окнами. Старик зажег огонь, поставил воду кипеть. Радио в сеть воткнул. Запело радио странную песню:
Постучал Почтальон, как сердце давеча: туктук-тук, туктук-тук!
— Пляши, радуйся! — говорит Почтальон. — Тридцать три письма я тебе принес — все, которые ты за три года отправил. Все назад вернулись, все адресаты выбыли. Теперь можешь их в книгу издать. Переписка, том первый, в один конец. И делать ничего не надо. Пей чай да кофеем запивай!
— А ты, я смотрю, с юмором, — говорит старик.
— Оставить не на кого, — смеется Почтальон, — везде его с собой таскаю. Мамка-то наша сбежала.
А юмор кудрявый прыгает вокруг Почтальона, щекочет. И старика в покое не оставляет — то травинку в нос засунет, то лепешку коровью за шиворот ему пустит.
— А твой где? — спрашивает Почтальон.
— Потерял, — говорит старик. — Может, в сене, а может, в прошлом году на ярмарке. По-твоему, небо на что похоже?
— На море, — сразу говорит Почтальон.
— А по-моему, на трубу печную, если изнутри смотреть.
— Ну! — засмеялся Почтальон с юмором. — Это ж надо! Да ты больной, к врачу сходи. Вон у тебя и голова тряпкой обвязана. Болит, что ли?
— Птица приходила, — говорит старик, — я испугался, что примета плохая, в дверь сунулся, да на косяк и попал.
Почтальон с юмором упали на землю со смеху и ну кататься. Снял старик тряпицу с головы, открыл шишку. Осветился день утрофиолетовым светом. И видно стало сквозь Почтальона и сквозь юмор его, что вовсе они не смеются, а плачут и всё думают о сбежавшей своей мамке. И по земле всё катаются.