В обычной жизни глаза герцогини Германтской выражали рассеянность и некоторую меланхолию, огнем мысли она зажигала их лишь тогда, когда ей приходилось здороваться с кем-нибудь из друзей — совершенно так, словно этот друг был некое остроумное слово, какая-нибудь очаровательная шутка, какое-нибудь утонченное блюдо, вкус которого вызвал лукавое и радостное выражение на лице знатока. Но что касается больших вечеров, когда ей слишком много раз приходилось здороваться, то она считала утомительным — каждый раз после каждого из приветствий гасить этот огонь. Так ценитель литературы, собираясь смотреть в театре новую вещь какого-нибудь мастера сцены, проявляет свою уверенность в том, что вечер у него не пропадет даром, и, отдавая гардеробщице пальто, уже приспособляет свои губы к многозначительной улыбке, а оживившийся взгляд — к лукаво-одобрительному выражению; также и герцогиня с момента своего прибытия зажигалась уже на весь вечер. И пока она освобождалась от своего вечернего манто великолепного красного цвета, напоминавшего краски Тьеполо, засверкало целое ожерелье из рубинов, сжимавшее ей шею; окидывая свое платье последним взглядом, внимательным и исчерпывающим, как у портнихи, — взглядом светской женщины, — Ориана убедилась, что глаза ее светятся не менее ярко, чем прочие ее драгоценности. Напрасно некоторые «доброжелатели» вроде г-на де Жанвиля устремились к герцогу, чтобы не дать ему войти: «Так вы не знаете, что бедный Мама при смерти? Его только что соборовали». — «Знаю, знаю, — отвечал г-н де Германт, оттесняя этого докучливого человека, чтобы войти. — Причастие оказало на него самое лучшее действие», — прибавил он, улыбаясь от удовольствия при мысли о бале, на который он непременно хотел попасть после вечера у принца. — «Мы не хотели, чтобы о нашем возвращении было известно», — сказала мне герцогиня. Она не подозревала, что принцесса заранее обесценила эти слова, рассказав мне, что она мельком видела свою кузину, обещавшую ей приехать. Герцог, целых пять минут не спускавший с жены долгого утомительного взгляда, промолвил: «Я рассказал Ориане о сомнениях, которые были у вас». Теперь, видя, что они были не обоснованы и что ей ничего не нужно предпринимать, чтобы рассеять их, она объявила их нелепыми и долго не прекращала своих шуток. «Вот фантазия — решить, что вас не пригласили. И ведь тут была я. Неужели вы думаете, что я не могла бы достать для вас приглашение к моей кузине!» Я должен сказать, что впоследствии она часто делала для меня вещи и более трудные; тем не менее я остерегся воспринять ее слова в том смысле, что я был слишком скромен. Я начинал понимать истинную цену немого или звучавшего вслух языка аристократической любезности, счастливой пролить бальзам на чувство приниженности, свойственное тем, к кому эта любезность относится, однако не идущей столь далеко, чтобы вовсе рассеять его, ибо в этом случае она утратила бы свой смысл. «Но вы же равный нам, если даже не выше», — казалось, всеми своими поступками говорили Германты; и говорили они это так мило, как только можно вообразить, старались возбудить любовь, восхищение, но отнюдь не веру; умение различить фиктивный характер этой любезности было то, что они называли хорошим воспитанием; верить же в действительную любезность было неблаговоспитанно. Впрочем, я вскоре после того получил урок, который научил меня с самой безупречной точностью распознавать размеры и пределы известных форм аристократической любезности. Это было на утреннем приеме, устроенном герцогиней де Монморанси в честь королевы английской; гости двинулись в буфет, образуя нечто вроде маленького шествия, а во главе его была королева, которую вел под руку герцог Германтский. Как раз в эту минуту я и вошел. Рукой, которая у него была свободна, герцог, отделенный от меня расстоянием, по крайней мере, в сорок метров, делал мне бесконечные знаки, которыми звал меня подойти и выражал свою дружбу и которые как будто означали, что я безбоязненно могу подойти, что я не буду съеден живьем вместо сандвичей. Но я, начинавший уже совершенствовать свои познания в языке дворов, вместо того чтобы приблизиться хотя бы на один только шаг, на расстоянии сорока метров от него низко поклонился, но не улыбаясь, словно я видел человека, едва знакомого мне, а затем продолжал свой путь в противоположном направлении. Если бы даже я написал какой-нибудь шедевр, он в глазах Германтов не принес бы мне такой чести, как этот поклон. Он был замечен не только герцогом, которому, однако, в тот день пришлось ответить на приветствия более чем пятисот человек, но и герцогиней, которая, встретив мою мать, рассказала ей о нем, причем остереглась прибавить, что я был неправ, что я должен был бы подойти. Она сказала, что муж ее был в восхищении от этого поклона, что невозможно было выразить им нечто большее. Этому поклону не уставали приписывать все качества, не указывая однако на то, которое и представлялось самым ценным, а именно — скромность, а мне тоже не переставали делать комплименты, из которых я понял, что они в гораздо меньшей степени — награда за прошлое, чем указание на будущее, подобное тому, которое давал своим ученикам директор учебного заведения: «Не забывайте, дети, что эти награды предназначены не столько для вас, сколько для ваших родителей, чтобы они послали вас учиться и на будущий год». Таким же образом г-жа де Марсант, когда в ее кругу появлялся человек, принадлежавший другому обществу, хвалила в его присутствии деликатных людей, которые «всегда откликаются, когда их зовешь, а в остальное время не напоминают о себе», подобно тому, как слуге, от которого дурно пахнет, в целях предупреждения намекают, что ванны превосходно действуют на здоровье.