Наконец, к моему удовольствию Сван вошел в эту комнату, которая была очень обширна, так что сперва он меня не увидел. Удовольствие это было смешано с грустью, которой, может быть, не осознавали другие гости, но которая заключалась для них в тех особых чарах, что исходят от неожиданных и странных форм близкой смерти, — той смерти, которая, как говорит народ, уже написана на лице. И с почти невежливым изумлением, выражавшим и нескромное любопытство и жестокость, с видом спокойным и вместе с тем озабоченным (одновременно сочетавшим в себе и «suave mari magno» и «memento quia pulvis», как сказал бы Робер) все устремили взгляды на это лицо, щеки которого, словно месяц на ущербе, были до того изглоданы болезнью, что только под одним определенным углом, — наверно, тем самым, под которым Сван смотрел на себя в зеркало, — они не обрывались внезапно, подобно непрочной декорации, которая только благодаря оптической иллюзии может казаться чем-то плотным. Может быть впрочем, в эти последние дни раса с большей резкостью заставила выступить в нем физические черты, характеризующие ее, так же как и чувство нравственной солидарности с другими евреями, — солидарности, о которой Сван всю жизнь как будто забывал и которую, затронув его друг за другом, в нем пробудили смертельная болезнь, дело Дрейфуса и антисемитская пропаганда. Он, с его лицом, в котором, под влиянием болезни, исчезли целые сегменты, словно в глыбе тающего льда, от которой отваливаются целые куски, разумеется, очень изменился. Но я не мог не поражаться, насколько сильнее он изменился по отношению ко мне. Я не мог понять, как этого прекрасного, просвещенного человека, которого мне вовсе не неприятно было встретить, я когда-то мог наделять такой таинственностью, что его появление в Елисейских Полях заставляло биться мое сердце, что я стыдился подойти ближе к его пелерине с шелковой подкладкой, что у дверей квартиры, где жило подобное существо, я даже позвонить не мог без волнения и несказанного страха, который охватывал меня; все это теперь исчезло не только из его жилища, но и из его личности, и мысль о разговоре с ним могла мне быть приятна или неприятна, но ни в какой мере не затрагивала моей нервной системы.
И кроме того — как он изменился с тех пор, как я его встретил нынче днем — всего несколько часов тому назад, — в кабинете герцога Германтского. В самом ли деле произошла у него сцена с принцем, расстроившая его? В этом предположении не было необходимости. Незначительнейшие усилия, которых требуют от тяжелобольного, становятся для него источником крайнего переутомления. Стоит лишь ему, уже усталому, попасть куда-нибудь на вечер, где жарко, и вот лицо его искажается и синеет, как это менее чем за один день случается с чрезмерно спелой грушей или молоком, готовым свернуться. К тому же волосы Свана местами поседели и, как говорила г-жа де Германт, нуждались в услугах скорняка, казались пропитанными — и притом неудачно пропитанными — камфорой. Я собирался перейти на другой конец курительной и заговорить со Сваном, как вдруг, к несчастью, чья-то рука опустилась мне на плечо.
— Здравствуй, дорогой, я в Париже на двое суток. Я проехал к тебе, мне сказали, что ты здесь, таким образом моя тетка обязана тебе моим присутствием на ее празднестве. — Это был Сен-Лу. Я сказал ему, каким прекрасным кажется мне этот дом. — Да, он в достаточной мере имеет вид исторического памятника. По-моему это убийственно. Не будем близко подходить к моему дяде Паламеду, а то он завладеет нами. Так как госпожа Моле только что уехала (а это ведь она сейчас пользуется всеми привилегиями), он остался совершенно покинутый. Говорят, это был прямо спектакль, он не отходил от нее ни на шаг, расстался с нею только тогда, когда посадил ее в экипаж. Я не сержусь за это на моего дядю, но только по-моему смешно, что семейный совет, всегда проявлявший ко мне такую строгость, состоит именно из тех родственников, которые более всех кутили, начиная с главного гуляки — моего дяди Шарлюса, заменяющего мне опекуна, у которого женщин было не меньше, чем у Дон-Жуана, и который, дожив до такого возраста, все не унимается. Одно время шла речь о том, чтобы учредить надо мной официальную опеку. Я думаю, когда все эти старые греховодники собирались для обсуждения вопроса и призывали меня, чтобы прочитать наставление и сказать мне, что я огорчаю мою мать, они, наверно, без смеха не могли глядеть друг на друга. Посмотри, из кого составился этот совет — как будто нарочно выбрали тех, которые более всех бегали за бабами. — Не говоря о г-не де Шарлюсе, по адресу которого удивление моего друга казалось мне не более обоснованным, а по иным причинам, которые, впрочем, позднее должны были измениться в моем представлении, Робер был весьма неправ, находя необыкновенным то, что уроки благоразумия дают молодому человеку родственники, которые сами занимались шалостями или продолжают заниматься ими и сейчас.