Если бы дело заключалось только в атавизме, в семейных сходствах, — и то было бы неизбежно, чтоб у дяди, делающего выговор, оказывались примерно такие же недостатки, как и у племянника, которого ему поручили отчитать. Дядя, впрочем, не лицемерит, будучи введен в обман человеческой способностью — думать при каждом новом случае, что здесь «дело другое», — способностью, позволяющей людям впадать в заблуждения художественные, политические и т. д., не замечая, что это — те самые, которые они принимали за истины десять лет тому назад — в связи с другой школой живописи, осуждаемой ими, другим политическим делом, заслуживавшим, как им казалось, их ненависти; те самые, от которых они освободились и к которым возвращаются, не узнавая их в новом обличье. Впрочем, даже если проступки дяди отличны от проступков племянника, наследственность тем не менее в известной мере может играть здесь причинную роль, ибо следствие не всегда похоже на причину, как копия — на оригинал, и даже если проступки дяди еще хуже, он вполне может считать их менее серьезными.
Когда г-н де Шарлюс с возмущением упрекал Робера, впрочем, не знавшего еще о настоящих вкусах своего дяди, хотя бы даже это происходило в ту пору, когда барон сам клеймил свои собственные вкусы, он вполне мог быть искренен, находя с точки зрения светского человека, что Робер бесконечно более виноват, чем он. Разве в тот момент, когда дяде было поручено образумить его, Робер не подвергался опасности оказаться изгнанным из своего круга? Разве много еще нужно было для того, чтобы его забаллотировали в Жокей-Клубе? Не давал ли он повода для насмешек безумными тратами, которые делал ради женщины самого последнего разбора, своими дружескими связями со всякими людьми — писателями, актерами, евреями, из которых ни один не принадлежал к обществу, — своими взглядами, не отличавшимися от мнений предателей, болью, которую он причинял всем своим? Чем могла она быть похожа, эта скандальная жизнь, на жизнь г-на де Шарлюса, который до сих пор сумел не только сохранить, но еще и возвысить свое положение как члена рода Германтов, являясь в свете абсолютно привилегированным существом, знакомства с которым добиваются, которому льстят в самом избранном обществе и которое, будучи женато на принцессе Бурбонской, женщине замечательной, сумело дать ей счастье, посвятило ее памяти культ более ревностный, более строгий, чем это принято в свете, и таким образом явилось столь же хорошим мужем, как и сыном!
— Да ты уверен, что у господина де Шарлюса было столько любовниц? — спросил я, — разумеется, не с сатанинской целью открыть Роберу тайну, обнаруженную мной, но все же потому, что был раздражен, слыша, как он с такой уверенностью и самонадеянностью делает неверное утверждение. Он только пожал плечами в ответ на то, что ему представлялось наивностью с моей стороны. «Но, впрочем, я не осуждаю его за это, я нахожу, что он совершенно прав». И он стал набрасывать теорию, которая внушила бы ему ужас в Бальбеке (где он считал недостаточным заклеймить соблазнителя, ибо смерть казалась ему единственной карой, соразмерной с преступлением). Ведь тогда он был еще влюблен и ревнив. Он дошел до того, что стал хвалить мне дома свиданий. «Только там и находишь обувь по ноге, — то, что в полку мы называем нашим габаритом». К этого рода местам он больше не испытывал того отвращения, которое наполнило его в Бальбеке, когда я намекнул на них, и, услышав теперь его суждение, я сказал ему, что Блок ознакомил меня с ними, но Робер мне ответил, что дом, куда водил меня Блок, должен был быть «чем-нибудь чрезвычайно жалким, раем бедняка». «Впрочем, это в конце концов зависит от того, где это было». Я дал неопределенный ответ, ибо помнил, что действительно там-то и отдавалась за один луи та самая Рашель, которую так любил Робер. «Во всяком случае я покажу тебе дома гораздо лучшие, где есть потрясающие женщины». Услышав о моем желании, чтобы он как можно скорее сводил меня в эти дома, которые ему были известны и в самом деле должны были стоять много выше того дома, куда водил меня Блок, он выказал искреннее сожаление по поводу того, что не может исполнить мою просьбу в этот раз, так как завтра ему предстояло уехать. «Это будет в следующий мой приезд, — сказал он. — Ты увидишь, там даже есть молодые девушки, — прибавил он таинственным тоном. — Там есть одна девочка, мадмуазель де… кажется д'Оржевиль, могу сказать тебе совершенно точно — дочь таких людей, что лучше и не бывает; мать — как будто урожденная Ла-Круа-л'Эвек, это люди из самого избранного общества, даже, если не ошибаюсь, родственники моей тетки Орианы. Впрочем, стоит только посмотреть на девочку, — сразу чувствуешь, что она из хорошей семьи (я почувствовал, как на голос Робера уронил на один миг свою тень дух Германтов, точно облако, пронесшееся на огромной высоте и не остановившее своего полета). — На мой взгляд это что-то совсем удивительное. Родители вечно больны и не могут заниматься ею. Конечно, девочка развлекается, и я рассчитываю, что тебе удастся повеселить эту малютку!» — «О! А когда ты приедешь опять?» — «Не знаю; если тебе необязательно требуются герцогини (а титул герцогини являлся в среде аристократии единственным, означавшим положение исключительно-блестящее, — в том смысле, как в народе говорят о принцессах), — то имеется еще, совсем в другом роде, камеристка госпожи Пютбю».