— Он говорит с ней о ее портрете. Об этом портрете я бы поговорил с ней не хуже, чем Шарлюс, — сказал мне Сван, придавая своему тону тягучесть и вульгарность и следя глазами за удаляющейся группой. — И это доставило бы мне, конечно, больше удовольствия, чем Шарлюсу, — прибавил он. Я спросил его, правда ли то, что говорят о г-не де Шарлюсе, причем солгал вдвойне, ибо если мне никогда ничего не приходилось слышать на этот счет, то, с другой стороны, я с недавних пор прекрасно знал, что подразумеваемое мною — правда. Сван пожал плечами, как будто я сказал нелепость. «То есть он очаровательный друг. Но стоит ли прибавлять, что это чисто-платонические отношения. Он более сентиментален, чем прочие, вот и все; с другой стороны, так как с женщинами дело у него никогда не заходит слишком далеко, то нелепые слухи, о которых вы говорите, заслужили известное доверие. Может быть, Шарлюс и очень любит своих друзей, но будьте уверены, что, кроме как в его голове и в его сердце, нигде ничего не происходило. Наконец-то нам, кажется, хоть несколько секунд никто не будет мешать. Итак, принц Германтский продолжал: «Признаюсь вам, что эта мысль о возможности незаконных действий в ходе процесса была для меня чрезвычайно мучительна в силу того поклонения, с которым, как вы знаете, я всегда относился к армии; я снова беседовал об этом с генералом, и — увы! — у меня не осталось никаких сомнений на этот счет. Во всем этом деле, скажу вам откровенно, мысль, что невинный, может быть, подвергается позорнейшей каре, даже и не беспокоила меня. Но под влиянием этой мысли о незаконности и стал изучать то, чего раньше не желал читать, и вот меня стали преследовать сомнения, на этот раз уже не в законности, а в самой виновности. Я не счел нужным говорить об этом принцессе. Знает бог, что она стала француженкой в такой же степени, в какой я — француз, тех пор, как я женился на ней, я всегда с таким самолюбованием показывал ей нашу Францию во всей ее красоте и самое блистательное в ней для меня — ее армию, что было бы слишком больно сообщить принцессе о моих сомнениях, затрагивавших, правда, всего нескольких офицеров. Но я из военной семьи, я не хотел поверить, что офицеры могут ошибаться. Я снова заговорил об этом с Босерфейлем, он признался мне, что замышлялись преступные махинации, что бордеро писано, может быть, и не Дрейфусом, но что существует бесспорнейшее доказательство его виновности. Это был документ, связанный с Анри. А несколько дней спустя оказалось, что он — подложный. С тех пор я тайком от принцессы стал читать «Век», «Зарю»; вскоре у меня уже не осталось никаких сомнений, я больше не мог спать. Я открыл мои нравственные страдания нашему другу аббату Пуаре, у которого, чему я был удивлен, встретил такое же убеждение, и попросил его служить мессы и молиться за Дрейфуса, за его несчастную жену и его детей. Вскоре после того, как-то утром, идя к принцессе, я увидел ее горничную, которая прятала от меня что-то в руке. Я спросил ее, смеясь, что это такое, она покраснела и не захотела мне сказать. Я питал к моей жене величайшее доверие, но этот случай сильно смутил меня (а наверно также и принцессу, которой ее камеристка, должно быть, рассказала о случившемся, потому что за завтраком, который последовал затем, дорогая моя Мари ничего не говорила). В тот день я спросил аббата Пуаре, сможет ли он завтра отслужить мессу о здравии Дрейфуса. Ну, вот!» — вполголоса воскликнул Сван, прерывая свой рассказ. Я поднял голову и увидел герцога Германтского, шедшего к нам. — «Простите, что помешаю вам, дети мои. Дорогой мой, — обратился он ко мне, — меня отправила к вам Ориана. Мари и Жильбер попросили ее остаться у них отужинать в обществе всего только пяти или шести человек: принцессы Гессенской, госпожи де Линье, госпожи де Тарант, госпожи де Шеврез, герцогини д'Аренберг. К несчастью, мы не можем остаться, так как собираемся на маленький костюмированный бал». Я слушал его слова, но ведь всякий раз, когда нам предстоит что-нибудь сделать в определенный момент, мы сами поручаем некоему лицу, привыкшему к таким обязанностям, — следить за часами и в нужное время известить нас. Этот внутренний слуга напомнил мне, как я и просил его несколько часов тому назад, что Альбертина, от которой в этот момент мысли мои были очень далеко, должна посетить меня после театра. Вот почему я и отказался от ужина. Не потому, чтобы мне не нравилось у принцессы Германтской. Так, для человека может существовать несколько разных удовольствий. Среди них настоящее — то, ради которого он бросает другое. Но это другое, если оно или даже только оно приметно со стороны, может обмануть насчет первого, оно успокаивает ревнивца или наводит его на ложный след, сбивает с толку мнение света. А между тем достаточно было бы чуточки счастья или чуточки страдания, чтобы мы пожертвовали первым ради второго. Иногда третий род удовольствий, более серьезных, но и более значительных, еще не существует для нас, узнающих о самой возможности их лишь потому, что они вызывают в нас чувства сожаления или уныния. И все же именно этим удовольствиям мы отдадимся впоследствии. Чтобы привести пример вполне второстепенный, укажем, что в мирные времена офицер будет приносить светскую жизнь в жертву любви, но как только объявят войну (причем вовсе нет необходимости предполагать идею патриотического долга), пожертвует любовью ради более сильной страсти — сражаться. Пусть Сван и говорил, что он счастлив рассказать мне свою историю, я чувствовал, что из-за позднего часа, а также и потому, что он слишком плохо чувствовал себя, разговор его со мною был одним из тех утомлений, которые в людях знающих, что излишества и долгие бдения для них смертельны, вызывают сожаление, полное отчаяния, подобное тому, которое безумная трата, только что совершенная, снова вызывает в расточителях, хотя завтра они все-таки не смогут удержаться и снова будут бросать деньги за окно. На известной ступени слабости, независимо от того, что служит ее причиной — старость или болезнь, всякое удовольствие, которое человек доставляет себе за счет сна, выходя за пределы привычки, всякое нарушение порядка уже становится неприятным. Ваш собеседник продолжает говорить, потому что он вежлив, потому что он возбужден, но он знает, что час, когда он мог бы еще заснуть, уже прошел, и он знает также те упреки, которые будет обращать к себе во время той бессонницы и тех мук усталости, которые последуют. Впрочем, даже и мимолетное это удовольствие уже кончилось, тело и ум потеряли слишком много сил, чтобы им могло быть приятно то, что представляется собеседнику чем-то занимательным. Они напоминают квартиру в день отъезда или переезда, когда тяжелым бременем бывают гости, которых принимаешь, сидя на чемоданах, глядя на часы. «Наконец мы одни, — сказал он мне, — я уже не помню, на чем остановился. Ведь правда, я вам рассказывал, как принц спросил аббата Пуаре, сможет ли он отслужить мессу и помолиться за Дрейфуса. «Нет, — ответил мне аббат (я говорю «мне», — сказал мне Сван, — оттого что принц так говорил со мною, вы понимаете?), — потому что у меня другая месса, которую меня просили отслужить тоже завтра утром, тоже за него». — «Как, — сказал я ему, — есть другой католик, кроме меня, убежденный в его невинности?» — «Надо думать». — «Но у этого приверженца Дрейфуса такое убеждение сложилось, должно быть, позднее, чем у меня». — «Однако этот его приверженец просил меня служить мессы уже тогда, когда вы еще считали Дрейфуса виновным». — «Ах! Я вижу, что это кто-нибудь не из нашего круга». — «Напротив». — «Право, среди нас есть дрейфусары? Вы меня заинтриговали; я хотел бы излить ему мою душу, если только я знаком с этой редкой птицей». — «Вы с ней знакомы». — «Как ее зовут?» — «Принцесса Германтская». В то время как я опасался оскорбить националистические взгляды, французские убеждения моей дорогой жены, она боялась задеть мои религиозные взгляды, мои патриотические чувства. Но она со своей стороны думала так же, как и я, хотя с несколько более давних пор, чем я. А то, что ее горничная прятала, входя в ее комнату, то, что она ходила покупать для нее каждый день, была «Заря». Дорогой мой Сван, с тех пор я думал о том удовольствии, которое я вам доставлю, когда скажу, насколько мои мысли в этом вопросе родственны вашим; простите мне, что я не сделал этого раньше. Если вы вспомните о молчании, которое я хранил по отношению к принцессе, вас не удивит, что единомыслие с вами еще больше отдалило бы меня от вас, чем разность в мнениях. Ибо мне было бесконечно мучительно затрагивать эту тему. Чем более я убеждаюсь в том, что были совершены ошибки, даже преступления, тем больше я терзаюсь при мое