Одна часть моего я, к которой стремилась другая, была в Альбертине. Ей надлежало прийти, но этого я ей сразу не сказал; так как теперь мы были связаны телефоном, то я решил, что в конце концов смогу в последнюю секунду заставить ее или прийти ко мне или позволить мне поспешить к ней. «Да, я очень близко от своей квартиры, — сказала она, — и бесконечно далеко от вас; я невнимательно прочла вашу записку и испугалась, что вы меня ждете». Я чувствовал, что она лжет, и если теперь, воспылав яростью, я хотел принудить ее прийти, то потребность помешать ей играла здесь еще большую роль, чем потребность увидеть ее. Однако сперва я желал отказаться от того, что постараюсь получить через несколько мгновений. Но где же она находилась? К словам ее примешивались другие звуки: рожок мотоциклиста, голос поющей женщины, духовая музыка, доносящаяся издали, — все это раздавалось столь же отчетливо, как и милый ее голос, словно показывая мне, что это в самом деле Альбертина в ее теперешнем окружении находится сейчас со мной, подобно тому, как ком земли мы захватываем вместе с злаками, приставшими к нему. Те же самые звуки, которые я слышал, касались и ее слуха и являлись помехой ее вниманию, — правдивые подробности, посторонние ей самой, ненужные сами по себе и тем более необходимые для того, чтобы доказать очевидность подобного чуда, черты строгие и очаровательные, рисующие нам какую-то парижскую улицу, черты вместе с тем резкие и жесткие какого-то неведомого вечера, помешавшего Альбертине прийти ко мне после окончания «Федры». «Прежде всего, — сказал я ей, — предупрежу вас, что говорю я это не для того, чтоб вы пришли ко мне, так как вы очень стеснили бы меня в этот час… Я падаю от усталости. И потом множество осложнений. Хочу вам сказать, что с моим письмом не могло быть недоразумений. Вы ответили мне, что это решено. Так что же вы тут подразумевали, если вы не поняли?» — «Я сказала, что решено, но только я не очень-то помню, что именно было решено. Но я вижу, что вы рассердились, это мне неприятно. Жалею, что я была на «Федре». Если бы я знала, что из-за этого будут такие истории…» — прибавила она, как все люди, которые, будучи виноваты в чем-нибудь, прикидываются, будто думают, что в вину им ставят нечто другое. — «Федра» тут ни при чем, ведь это я просил вас пойти на спектакль». — «Так вы обиделись; досадно, что сегодня вечером уже слишком поздно, но завтра или послезавтра я приеду, чтоб извиниться». — «О, нет, Альбертина, прошу вас, после того как я из-за вас потерял вечер, оставьте меня в покое хотя бы в ближайшие дни. Свободен я буду не раньше, чем через две или три недели. Послушайте, если вам неприятно, что мы расстанемся под впечатлением ссоры, — а в сущности, вы, может быть, правы, — так я уж предпочту, — усталость за усталость, раз я прождал до такого часа и раз вы еще не дома, — чтоб вы приехали сейчас же, я выпью кофе, чтоб проснуться». — «Нельзя ли было бы отложить на завтра? Ведь трудно…» Слыша эти слова извинения, произнесенные таким голосом, как будто она не придет, я ощутил, что к желанию увидеть вновь бархатисто-нежное лицо, которое уже в Бальбеке направляло все течение каждого моего дня к той минуте, когда я на берегу лиловатого сентябрьского моря приближусь к этому розовому цветку, теперь мучительно пыталось присоединиться еще и совсем иное чувство. Эту страшную потребность в человеческом существе я испытал в Комбре, по отношению к моей матери, вплоть до желания умереть, когда она передавала мне через Франсуазу, что не сможет подняться ко мне. Эти усилия давнего чувства, пытавшегося сочетаться и слиться в одно целое с другим, более новым, которому сладострастной целью служила красочная поверхность, розовая расцветка прибрежного цветка, — эти усилия часто приводили к тому, что создавали (в химическом смысле) новое тело, которое может существовать лишь несколько мгновений. В этот вечер, по крайней мере, и еще долго потом оба элемента оставались разъединенными. Но уже слыша последние слова, сказанные Альбертиной по телефону, я начал понимать, что ее жизнь (не в физическом отношении, разумеется) расположена на таком расстоянии от меня, что мне всякий раз требовались бы долгие разведки, чтобы получить ее в свою власть, и что к тому же эта жизнь устроена наподобие полевых укреплений, и притом, ради большей надежности, наподобие тех из них, которые впоследствии вошло в обыкновение называть камуфляжем. Впрочем, Альбертина, хотя и стоя на более высокой общественной ступени, принадлежала к разряду тех женщин, которым консьержка обещает передать по ее возвращении письмо, принесенное вашим посыльным, — пока вы в один прекрасный день не обнаружите, что именно она, та женщина, которую вы встретили на улице и которой вы позволили себе написать, и есть консьержка. Таким образом, она действительно — но только в помещении для швейцара — живет в доме, указанном вам ею и являющемся в свою очередь домом свиданий, причем роль сводни играет сама консьержка, назвавшая вам, в качестве своего адреса, другой дом, где ее знают сообщники, которые не выдадут вам ее тайны, откуда ей переправят ваши письма, но где она не живет, оставляя там, самое большее, кое-какие свои вещи. Это — бытие, огражденное целым рядом извилин, так что, когда хочешь увидеть эту женщину или узнать, кто она, оказывается, что вы слишком далеко прошли вправо, или влево, или вперед, или назад, и вы целыми месяцами, целыми годами пребываете в полном неведении. Что касается Альбертины, я чувствовал, что никогда ничего не узнаю, что мне никогда не удастся разобраться в бесконечной смеси реальных подробностей и выдуманных фактов. И что так будет всегда, до самого конца, если только не заточить ее в тюрьму (но ведь можно из нее бежать). В тот вечер эта мысль возбуждала во мне лишь беспокойство, в котором для меня однако уже был трепет, подобный предчувствию долгих страданий.