и даже сочувствия им не дождаться, разве что в дни великих невзгод, когда вокруг жертвы сплотится как можно больше сочувствующих, как евреи сплотились вокруг Дрейфуса, – но обычно даже у себе подобных это племя не вызывает сострадания: любому отвратительно видеть свое отражение в зеркале, которое ему уже не льстит, а являет все изъяны, которых он не желал замечать у себя; это зеркало твердит им, что их любовь, вернее, то, что они принимали за любовь (и, повинуясь общественному инстинкту, спекулировали этим словом, окружая его всем, что могут добавить к любви поэзия, живопись, музыка, рыцарственность, аскетизм), – что эта любовь порождена не прекрасным идеалом, который они себе избрали, а неизлечимой болезнью; и совсем как евреи (не считая тех, что, желая общаться только с единоплеменниками, вечно твердят ритуальные словечки и отпускают банальные шуточки), они избегают друг друга, ищут тех, кто на них не похож, кто не хочет с ними общаться, и прощают им щелчки по носу, и упиваются их снисходительностью; но остракизм и унижения все же заставляют их льнуть к себе подобным, и в конце концов гонения, сходные с теми, что знакомы Израилю, превращают их в единое племя, с особыми чертами внешности и характера, иногда прекрасными, нередко отталкивающими; и пускай тот, кто лучше приспособился к вражескому племени и полнее с ним слился, безжалостно издевается над теми, кому это не удалось, – все равно для душевного отдыха эти люди общаются с себе подобными и даже находят в них опору, причем, отвергая самую мысль, что они – народ (самое имя этого народа – страшное оскорбление), охотно разоблачают соплеменников, не столько желая им навредить, хотя и не без того, сколько в поисках оправдания для самих себя; как врач ищет аппендицит, так они повсюду выискивают извращения, забираясь в дебри истории и (точь-в-точь как израэлиты приводят в пример Иисуса) не забывая упомянуть, что Сократ тоже был одним из них, причем их не заботит, что никакой нормы не было, пока гомосексуализм был нормой, как не было врагов христианства до Христа, и что преступление – дитя позора, ведь под бременем позора только те и выживают, кого не убедить никакой проповедью, не увлечь никаким примером, не сломить никакой карой; их врожденная предрасположенность настолько сильна, что (хотя иногда ей сопутствуют прекрасные душевные качества) внушает другим людям большее отвращение, чем пороки, свойственные низким душам, – воровство, жестокость, злонамеренность, – пороки, которые обычно легче понять, а потому и простить; их объединяет франкмасонское братство, которое обширнее, действеннее и неуловимее настоящего франкмасонства, потому что основано на совпадении вкусов, потребностей, привычек, опасностей, первоначального опыта, знания, темных дел, запаса слов и понятий; члены этого братства, даже те, что не желают знать друг друга, мгновенно узнают собратьев по естественным признакам или условным знакам, вольным или невольным: нищий распознает себе подобного в важном господине, закрывая дверцу его экипажа, отец – в женихе дочери, тот, кто жаждет излечиться, покаяться, оправдаться перед судом, – во враче, священнике, адвокате; все они вынуждены хранить свою тайну, но посвящены в чужие, о которых остальное человечество не догадывается, а потому самые неправдоподобные приключенческие романы кажутся им правдивыми, ведь в анахроническом мире романа посланник дружит с каторжником, а принц непринужденно выходит из дома герцогини и тут же спешит повидаться с апашем (такая непринужденность дается аристократическим воспитанием и недосягаема для пугливого скромного буржуа); отщепенцы человеческого сообщества, они составляют его важную часть; их выискивают там, где и следа их нет, а они между тем бесстыдно и безнаказанно процветают там, где о них и не подозревают; и везде у них приверженцы – в народе, в армии, в храме, на каторге, на троне; живут они – во всяком случае, многие из них – в лестной и опасной близости к людям другого племени, бросают им вызов, играючи говорят с ними о своем пороке, как будто не имеют к нему отношения; слепота и лицемерие окружающих облегчают им эту игру, так что она может продолжаться годами, пока не разразится скандал и звери не сожрут укротителя; а до тех пор им приходится скрывать свою жизнь, отворачиваться от того, что притягивает взгляд, вглядываться в то, от чего хочется отвернуться, менять в разговоре род многих прилагательных – впрочем, это ограничение со стороны общества кажется им необременительным по сравнению с внутренними ограничениями, которые навязывает им порок или то, что по ошибке зовется пороком, и не чужой порок, а их собственный, притом что сами они никакого порока за собой не чувствуют. Но самые практичные, самые нетерпеливые, не желающие торговаться и усложнять себе жизнь, готовые объединять усилия ради выигрыша во времени, принадлежат сразу к двум обществам, и второе состоит исключительно из таких, как они.
14