«Другие уверяют, будто он обижается, почему я его не приглашаю. Но он не очень-то меня поощряет. Он словно дуется на меня (это выражение показалось мне слабым). Попробуйте выяснить, в чем дело, и расскажите мне завтра. А если он одумается и пожелает составить вам компанию, захватите его с собой… Никто не без греха. Я даже рада буду, а то госпожа де Сюржи огорчается. Действуйте по своему усмотрению. У вас тонкий нюх на такие вещи, а я не хочу выглядеть так, будто заманиваю к себе гостей. На вас, во всяком случае, я твердо рассчитываю».
Я подумал, что Сванн, вероятно, устал меня ждать. И вообще, из-за Альбертины я хотел вернуться не слишком поздно, поэтому распрощался с г-жой де Сюржи и г-ном де Шарлюсом и вернулся в зал для игры в карты, где ждал мой больной друг. Я спросил, правда ли, что в разговоре с принцем в саду он сказал именно то, что передал нам г-н де Бреоте (не называя Бреоте по имени), и что речь шла об акте из пьески Берготта. Он расхохотался: «Ни слова правды, ни слова, это чистая выдумка и страшная глупость. Уму непостижимо, как люди на ходу выдумывают нечто несусветное. Не спрашиваю, кто это вам сообщил, хотя любопытно было б на столь ограниченном матерьяле проследить шаг за шагом, откуда это пошло. И вообще, кому какое дело, что мне говорил принц? Люди уж больно любопытны. Я никогда не страдал любопытством, кроме случаев, когда влюблялся и ревновал. И знали бы вы, что мне только открывалось! А вы ревнивы?» Я ответил Сванну, что никогда не испытывал ревности и даже не знаю, что это такое. «Что ж, я вас поздравляю. Когда ревнуешь слегка, в этом есть даже что-то приятное сразу в двух отношениях. Во-первых, тот, кто всегда был лишен любопытства, начинает интересоваться жизнью других людей или хотя бы одного человека. И потом, как радует чувство обладания, как весело садиться в экипаж с женщиной, не отпускать ее одну. Но это только в самом начале болезни или когда уже почти исцелился. В промежутке терпишь невыносимую пытку. И в сущности, мне ведь мало удавалось порадоваться тем сладким минутам, о которых я вам говорил: вначале потому, что по природе я мало способен к долгим размышлениям, в конце – в силу обстоятельств, по вине женщины, вернее, женщин, которых ревновал. Но это ничего не меняет. Даже когда ты уже ничего не хочешь, тебе не совсем все равно, что когда-то ты этого хотел, ведь причины того, что произошло, все равно никому никогда не понять. Мы ощущаем, что в нас жива память о чувстве, она у нас внутри, и чтобы ее рассмотреть, нужно заглянуть в себя. Не смейтесь над моей идеалистической тарабарщиной, я только хочу сказать, что очень любил жизнь и очень любил искусство. И вот теперь, когда я как-то слишком устал от жизни среди людей, эти прежние чувства, такие личные, волновавшие меня когда-то, представляются мне, как всякому коллекционеру, невероятно ценными. Я открываю сам себе сердце, как витрину, я перебираю одну за другой множество любовей, о которых другим никогда не узнать. К этой коллекции я теперь привязан куда сильнее, чем к другим, и говорю себе, прямо как Мазарини про свои книги[99], что бросить все это будет страшно досадно. Но вернемся к разговору с принцем, я расскажу о нем только одному человеку, и человеком этим будете вы». Слушать его мне мешал бесконечно тянувшийся разговор г-на де Шарлюса, который вернулся в зал для игры в карты. «А читать вы любите? Чем же вы занимаетесь?» – спрашивал он графа Арнюльфа, не знавшего даже имени Бальзака. Но из-за близорукости все расплывалось перед глазами у юноши, поэтому казалось, что он глядит вдаль, и в его зрачках словно отражались далекие таинственные звезды, что овевало этого статного греческого бога необыкновенной поэзией.
«Давайте пройдемся по саду», – сказал я Сванну, пока граф Арнюльф, пришепетывая, отчего казалось, что в развитии, во всяком случае умственном, он отстает, отвечал г-ну де Шарлюсу с добродушной и наивной основательностью: «Ну, у меня вообще гольф, теннис, мяч, потом еще бег, а главное, поло». Так Минерва, разделившись на разные ипостаси, в каком-то городе перестала быть богиней мудрости и преобразилась в чисто спортивное, конное божество по имени Афина Гиппия. Кроме того, юноша ездил в Санкт-Мориц кататься на лыжах, ведь Паллада Тритогенея поднимается на высокие горные пики и догоняет всадников[100]. «Ах вот как», – отозвался г-н де Шарлюс с надмирной улыбкой интеллектуала, который даже не пытается завуалировать издевку, но, впрочем, чувствует себя настолько выше других и так презирает умственные возможности весьма неглупых людей, что почти не отличает их от круглых дураков, лишь бы эти последние были ему приятны в другом отношении. Г-н де Шарлюс считал, что, беседуя с Арнюльфом, возносит его над другими, так что все должны признать превосходство юноши и позавидовать ему. «Нет, – возразил мне Сванн, – я слишком устал для прогулок, лучше сядем здесь в уголке, меня ноги не держат». Это было правдой, но, разговорившись, он слегка ожил. Дело в том, что самая непритворная усталость, особенно у людей нервных, зависит отчасти от их внимания и сохраняется, лишь пока человек помнит о своей усталости. Как только он испугается, что устал, он тут же чувствует усталость, а чтобы она прошла, достаточно о ней забыть. Сванн, конечно, был совсем не из тех неутомимых изнемогающих бодряков, поначалу осунувшихся, бледных, чуть стоящих на ногах, что в разговоре оживают, как цветок в воде, и способны часами черпать в собственных разглагольствованиях силы, которые, к сожалению, не передаются слушателям: те, по мере того как болтун взбадривается, все более сникают. Но Сванн принадлежал к крепкому еврейскому племени, с его жизненной энергией, которое сопротивляется смерти так, что в этом сопротивлении словно участвуют все его сородичи. Когда каждого из них настигает смертельный недуг, он в точности как все племя, когда его настигают гонения, бесконечно противостоит жестокой агонии, которая может длиться неправдоподобно долго, пока на виду не останутся только борода пророка да торчащий огромный нос, мучительно вдыхающий последние жалкие остатки воздуха, а там уж придет время ритуальных молитв и потянется размеренное шествие дальних родственников, выступающих, как фигуры на ассирийском фризе.
99