– Кто же ты, не давший мне вызова и поразивший меня в самую суть мою? Кто ты, что без сопротивления и тревоги убил мои притязания и смелость? Кто ты, что без отпора и караула уничтожил мою верность и принципы?
Пав на спину и устремив к потолку свои подошвы, профанатор культа завывал и извивался, ломая руки и завязывая их в узлы и узы, но никак не мог избавиться от пронзивших его ногти скоб гимнаста. Ты встал, и не было в тебе ни отклика, ни поползновения на него. Зеки же, упустившие развлечение, поймали прежнее веселье и начали им забавляться, отрывая ему, то по одному, а то по несколько, его лапки, усики и жужжальца. Лишь пахан, понимая ненужность и безысходность момента, супил брови. И одна бровь его горела укоризной, а вторая уже истлела в морозе негодования.
– Содом Зелёнка!
Охранник, появившийся внезапно и вне прогнозируемого паханом сюжета, выплюнул твое настоящее и будущее имя с таким презрением и скоростью, что оно ударило тебя в грудь и, потеряв сознание, безвольно скатилось под спину культовика-затейника. Но тот, изнывая от боли и самосожаления, не воспользовался шансом, и твое имя упорхнуло прочь, унося на своих перепонках, чешуйках и хвостах вкус частичного спасения и искупления.
Тебе надо напоминать, последовавшие события?
Ты плелся по шатким тюремным коридорам, поминутно спотыкаясь то о растоптанные кованными сапогами судьбы, сердца и чаяния, то о выброшенные или отобранные объедки жалости, то об как неуместный, там и издохший помет тварей из тюремного бестиария. За тобой, печатая и ксерокопируя каждый шаг, вальяжно и беспокойно вышагивал охранник.
Мимо вас, ледяные и стеклянные, стальные и свинцовые, лоскутные и цельнолитые проплывали бессчетные двери камер и окна, ведущие то в тюремный двор, то в беспутное небо, то в непутевую землю. Зеки, обнаруживая ваше присутствие, прекращали заниматься мастурбацией и одаривали вас то тяжелыми, дробящими кости и внутренности, бранными словами, то благостными пожеланиями скорейшей кончины, едкими, как спелый сок раздавленных шелкопрядов или вяжущие испарения грязевых вулканов. Но ты не слушал эти завистливые речи и отчеты о завоеваниях отпущенной ненависти. Все ядра слов, картечь междометий и шрапнель знаков препинания, препирательств и логотипов лишь добавляла грязи и оставляла недолговечные следы на песке пропавшего времени.
Путь ваш пересекал параллели, аллели и перпендикуляры, вы срезали углы, градусы и сектора, вы миновали множество топографических линий, типологических принципов и типографических пометок, оставленных дюжими корректорами. Часто, когда вы приближались к орлам или решеткам, преграждавшим дорогу, охранник заставлял тебя или лечь на пол, прикрыв кровоточащие ягодицы и затылок руками, или встать к стене, прислонив лоб, живот и ладони к нарисованным не ней оранжевым кругам. Сам он в это время бросал птицам висевшие на портупее куски сочащегося прогоркшим жиром мяса самоедов или перебирал связки висящих на нескольких поясах ключей. И, пока пернатые были заняты трапезой, выискивая в подачке свежих мышей или заплутавшие во временах века кубики и тетраэдры соли, а двери в решетках не успели захлопнуться, увлекаемые медлительными пружинами, он проводил тебя, где мимо, где сквозь, а где и за встреченную преграду.
Комната, где тебя ждали, надвинулась на тебя без предупреждения, словно притаившийся в засаде егерь или осенний листопад, она выскользнула из-за угла, и, как модный деревянный сюртук с полупрозрачными окошками или устремившийся на дно молчаливый пятиглазый палтус, накрыла тебя собой, и поглотила тебя сразу, целиком полностью и без маслянистого остатка. С ее стен таращились плакаты с изображениями арестантов всех рас и расцветок кожи, волос и ногтей, листьев и соцветий. Роднили их всех между собой и хозяином кабинета лишь огромные, в половину лица лунозащитные очки. Рисованные арестанты направляли на тебя свои и соседские пальцы, из их ртов вырывались выцветшие за столетия облачка с хвостами и копытами, на которых ты, если бы хотел, мог прочитать вершины тюремного словотворчества: «Подумай сам, и передай другому: здоровый стук – дорога в кому!» «А ты стукнул на товарища?» «Стучащему да отворится!» «Ты записался в стукачи?»
За столом, с которого непрерывно лилась зеленая водяная пленка, сидел владелец тайного знания, звания и наказания, явного неведения и этих апартаментов. Одна из рук его, ссохшаяся, шершавая, словно кремнистый тракт под светом Фаэтона, держала вилку, которой чертила на поверхности стола половины загадочных фигур. Другая рука, перекачанная, будто напичканный нитратами, фосфатами и силикатами арбуз в решеточку, выжимала последние капли лимфы из проштрафившегося своей податливостью эспандера.
– Привет, тебе, Содом Зеленка, простой тюремный обитатель! Известны мне твои невзгоды, как лоцману дорога в дюны.
Кабинетчик крутанулся на своем стуле и резьба на винте, над шлифовкой и орнаментом которой бессчетные секунды своей жизни трудились самые доверенные из арестантов, подняла его глаза на ту же высоту, где могли бы быть и твои глаза, если бы ты не стоял, обнажив перед ним свои лопатки.
– Невероятно, сколько пыток здесь претерпел твой скорбный анус! Поползновения в него смогу я выследить попарно!
С этими словами владелец кабинета ввел крайние зубцы вилки под кожу твоего затылка, а центральные от этого сами завибрировали, прочерчивая на твоей коже эксцентричные зубчатые окружности. Держа своё орудие за рукоятку, он четыре раза обвел тебя вокруг стола, пока не положил тебя на него так, что ты согнулся, словно сломанный варварами-герметиками торшер или берестяной лук в умелых ногах натягивателей тетивы и презервативов. Столешница уперлась многочисленными рогами и клыками в твой лобок, а твой торс и лицо погрузились в непрозрачную бездонную воду колодца, что заменял жителю этих апартаментов и письменные принадлежности, и писательную поверхность.
Если бы ты спросил свои мысли, то они бы с ревностью и приватностью рассказали бы тебе, что не зря тебя привели именно в это место, что нет такого желания, которое бы не было подвластно хозяину этого кабинета, что все, кто здесь побывал хотя бы четверть раза, возвращаются сюда как постоянно, так и порознь. Но ты не собирался слушать ту чушь, что несли, сменяя друг друга, потея от напряжения и подъёма, перхая и отплевываясь, твои недосужие мысли. Ты прислушивался лишь к своему тазу, между крыльями и стенками которого обрастала страницами твоя книга, книга, начинающая убивать с первого и добивающая у последнего своего знака.
– Негоже скорби предаваться, хотя лицо от власяницы сочит напластованья гноя. Плыть поперек порокам доблесть для тех, кого несёт цунами.
Пока жирные, незримые и костлявые пальцы властителя кабинета, вперемешку, попарно и тройками, крутили вросшие в твои ягодицы кольца, тщась нащупать на них места спайки, сочленения или разрыва, другие ладони занимались твоим пенисом. Два охранника, спрятавшись под текучей завесой, столешницей и твоим торсом, словно полуденные тати, решившие обнести частности из казенного замка или куски обсидиана, сокрытые в глиняной толще и ждущие пляски гончара, натягивали, оттягивали и накручивали кожу твоего лингама на его головку. Их носы, сопливые и жесткие от неудовлетворенного любомудрия и гейзерных прыщей, упирались в твой пах. Их рты, знающие сладость игл обрезанных мечтаний, горечь тины случайных возражений и терпкость смокв, выброшенных усталыми путниками на подъемах американских горок, всосали в себя твои яички и теперь, своими топологическими языками, свёрнутыми в бутылки Клейна, бочки и штопоры, заставляли их кружиться в одиноком вальсе и парном акселе так, чтобы они повторяли даже незаметные движения щек вертухаев.
– Когда вернешься с поля тризны, не пропусти страстей высоких. Их неустойчивость заметишь, лишь подберешься ближе к ним.