Я виновато опустил голову и долго молчал, потому что он знал все и нажимал на меня то с одной, то с другой стороны, приковывая к стулу забытыми мной фактами. А в конце разговора, после долгой мучительной паузы, в течение которой я совершенно потерял память и у меня не осталось в голове ни одной мысли, он сказал весьма справедливо:
— Фактически биографии, брат, у тебя нет! Одна поэзия, фразы… Страдание… Мы все страдали. Это во-первых… Зачем это беспрестанно выставлять напоказ? И во-вторых, нет ничего о семье, быте, сыне, снохе, родителях снохи, их социальном положении… Ни слова!.. Нельзя так, надо еще раз переписать ее, дополнив. Иначе я ее не приму!..
Он подбросил листы бумаги в воздух, и я кинулся их ловить, чтоб не разлетелись по полу, что мне довольно ловко удалось сделать. Потом я сложил их пополам и сунул в почтовую сумку, поблагодарил за высказанные советы и ушел.
Брел я рассеянно по Экзарха Иосифа, а по шее у меня текли ручьи пота. Я вытирал лицо белым носовым платком, заботливо выстиранным моей женой, единственным моим утешением в эти дни, и глаза мои наполнялись слезами, готовыми вот-вот хлынуть. Черные мысли роились в моей голове, но я их сдерживал. Домой пришел в полном расстройстве, однако черных мыслей уже не было, их словно выдуло сильным ветром.
Я снял сумку и устало опустился на стул. Радка заметила меня, но ничего не сказала, занятая, как всегда, своими домашними делами. Теперь она растила нашу единственную внучку, носившую с полным основанием ее имя. Я вздохнул несколько раз и пересел к плетеной кроватке полюбоваться уснувшим ребенком. В это время жена тихонько спросила меня из кухни, подал ли я заявление о переходе на работу на мясокомбинат.
— Нет, — сказал я, — не готова еще автобиография.
— А почему?
— Очень общий вид имеет, — продолжал я, — надо кое-что уточнить… — Я достал из сумки листы с автобиографией и положил их в кроватку внучки. Ребенок спал, Радка подала мне кухонным ножом знак, чтобы я перешел к ней на кухню. Я взял свою автобиографию и направился к ней, не отрывая взгляда от ножа, которого уже не боялся, потому что привык.
— Не поняла, — сказала она громче, — почему ты не отдал ее?
— Надо прибавить новые факты, Радка, и переписать ее начисто.
— Боже мой! — вздохнула она. — Капусту можно заквасить за это время!.. Чего им еще от тебя надо? Не годишься для этой работы?
— Ты не права, Радка… Я виноват, что доверился другим, а не напряг свою память. Люди правы… Автобиография — это нож, наточенный с обеих сторон…
Радка смотрела на меня изумленно.
— И про баницу, и про доску… — продолжал я. — И про многое другое. Раз есть неясности, появляются сомнения… Не указаны точно даты. Так ведь?
— А как мы укрывали подпольщиков? Как я газеты носила за пазухой?
— Радка!
— Не буду я молчать!
— Ребенка разбудишь…
— Ну и пусть! — кричала она, расхаживая по кухне с ножом в руках.
Меня снова, как и раньше, кинуло в дрожь, когда я увидел, как блестит нож на солнце, словно направленный своим острием прямо мне в сердце. Но Радка успокоилась, потому что в это время вошел свояк с неизменной улыбкой — море ему, извините, как всегда, было по колено.
— Здравствуйте, — сказал он. — Что это вы так смутились?
— С чего ты это взял? — спросил я. — Смотрим вот на внучку и радуемся.
— Вот как, — ответил он. — Что ж, в ваши годы ничего другого не остается.
Потом он повертелся немного и кинул взгляд на мою автобиографию с намерением пошутить в связи с нею и мясокомбинатом, чтобы помочь мне, может быть, прийти в себя, но я не дал ему ничего в руки. Я принял другое решение — заниматься своим делом, которое знал и понимал, и не лезть туда, где мне не место.
Я попросил его сесть и вести себя потише, чтобы не разбудить спящую девочку, набиравшую силы для жизни в завтрашнем дне.
Внучка моя уже агукала, сбросив с себя легкое покрывало. Я подошел еще ближе к кроватке, наклонился над нею, чтобы лучше видеть, и улыбнулся ей приветливо, забыв о своих невеселых мыслях.
Старость моя уже наступила…