А он с укором заглянул в мои глаза, как только мне подали письмо, и больше не отрывал взгляда от моих рук. Он словно чувствовал что-то и потому спросил с некоторым вызовом:
— От Чочки, что ли?
— Пока не знаю, — Я пожал плечами и повернулся, чтобы уйти.
Однако он двинулся за мной и довольно грубо сказал мне:
— Вскрой его, посмотрим, от кого оно…
— Кто знает…
— Я знаю! — сказал он и неожиданно выхватил конверт у меня из руки. — Думаешь, не вижу?
— Что ты видишь?
— Ну-ну, не придуривайся!
— Прошу тебя, бай Стоян, — потянулся я за письмом, — нельзя так… Письмо адресовано мне.
— Мало ли что… Знаешь, это просто не по-дружески.
— С моей стороны нет никакой вины.
— Я не говорю, что ты виновен… Она хочет и тебя оплести своими нитями… Смотри! — Он достал фотографию и показал ее мне. — Думаешь, я не знаю об этом? Знаю даже, кто у них были посажеными отцом и матерью.
— Это меня не интересует, — продолжал я, сконфуженно глядя на письмо. — Это ваше дело.
— Почему наше? Я давно ее выбросил из сердца.
— Тогда почему ты сердишься на меня?
— Потому что ты становишься ширмой!
Он бросил мне фотографию и отошел подальше, будто больше не хотел быть моим приятелем после того, как я получил письмо от Бонки. Я попытался снова объяснить ему, что моей вины тут нет и что, в сущности, мне неизвестно, от кого это письмо: от Бонки или от кого-нибудь еще, кто хочет разрушить наши добрые дружеские отношения. Он молчал. Несколько дней не разговаривал со мной, а затем смягчился. Попросил меня еще раз прочесть письмо, чтобы лучше понять, что содержится в нем между строк. Я прочел ему. Он долго думал и в конце сделал заключение:
— Да, бесспорно, здесь приложил руку классовый враг!
Я посмотрел на него вопросительно, но он замолчал, ничего не стал объяснять. Снова замкнулся в себе и как-то охладел ко мне. Что я только не делал, чтобы снова расположить его к себе, согреть его сердце, вернуть прежнее доверие! Однажды, взбешенный, я даже разорвал фотографию с Татарчевым и бросил в мусорное ведро, но и это не помогло. Бай Стоян вычеркнул меня из числа своих друзей. Он, кажется, объявил меня одним из заговорщиков, потому что иногда пристально смотрел мне в глаза, будто спрашивал: «Почему все-таки она выбрала тебя, а не кого-нибудь другого?» «Не знаю, бай Стоян», — мысленно отвечал я ему. «Да, но…» — «Что «но»?» — «У нее нет права занимать тебя своими глупостями… Уж не встречалась ли она с Чочкой?»
Такие и подобные этим молчаливые беседы вели мы с ним, но ни к чему не могли прийти. Однажды ночью он сказал мне:
— Слушай, я ее найду! Я ее так не оставлю!
— Бай Стоян!
— Нет, я ее так не оставлю! Я ей покажу, кто такой Стоян Гайтанов!
— Как ты это сделаешь?
— Это мое дело.
— …Все-таки ты в тюрьме!
— Не имеет значения! — Он помолчал и добавил многозначительно: — Я их убью… обоих!
Это был наш последний разговор со Стояном Гайтановым. В то время он снова начал ходить в больницу — у него обнаружили еще одну болезнь, которая требовала продолжительного лечения, и у него почти не оставалось времени на разговоры. Нашей жизнью в тюрьме он больше не интересовался. Забросил аптечку, перестал давать и советы по медицине. Я заметил, что он уже не так следит за собой. Время от времени погладит рубашку, и все. И губы, и глаза его молчали. Он будто смотрел поверх наших голов, чтобы не встречаться взглядом с другими. Так порвались нити, связывающие меня с ним, с его тревогами и мыслями. Я смотрел, как он в своей полосатой одежде каждый раз уходит в больницу, сопровождаемый жандармом с перекинутой через плечо винтовкой, и в душе моей росло предчувствие чего-то плохого. Что ждет его? Что он надумал?
Зарядили июньские дожди. Небо нахмурилось. Стало даже холодновато, как будто пришла осень. Мы дрожали от холода в цементных помещениях, а во время прогулки бегали по двору, чтобы согреться. Вспоминаю также, что в тот день утром, прежде чем пойти в больницу, бай Стоян долго не мог решить: брать или не брать зонтик? Но где это было видано, чтобы заключенный шел с зонтом, конвоируемый жандармом с винтовкой?! Смешно и нелепо!