Выбрать главу

— И весь ужас в том, что ты совсем не такая, какою ты представляешься, — как в бреду, тихо говорил он ей в колени, не подымая головы. — Ты, как актер на сцене, который, чтобы из счастливого положения перейти в несчастное, меняет маску. Ты просто играешь роль, которая, как тебе кажется, тебе очень идет. Тебе нравится представлять себя пожирательницей сердец и состояний, женщиной, для которой нет ничего святого, нравится пугать наших добрых афинян, которым тоже хочется представлять себя очень благочестивыми… А за этой маской у тебя спрятано то, что поет в моей статуе. Да, да, это я чувствую, несомненно, и в этом мука моя. И я хочу сорвать с тебя эту маску, под которой и тебе самой иногда душно…

Она затаилась: он коснулся самого больного, самого тайного места. В ней была еще жива та девочка, которая резвилась на прибрежном песке в Милосе и которою восхищались все… Взяв его голову обеими руками, она повернула его лицо вверх, долго смотрела в глубину души его своими изумительными, слегка влажными глазами, в которых ходили темные отсветы страсти, и прижалась к его искривленным страданием устам…

— Иди ко мне… — низко, глухо проговорила она.

После пьяной ночи Фидиас темными от беженцев улицами возвращался к себе. Пока она ласкала его, счастье казалось тут, за дверью, но вот он опять один и опять он стоит над проклятой чертой, которая отделяет его от нее.

И вдруг на перекрестке раздался взрыв смеха: то шел Алкивиад в блистательном наряде конника в сопровождении нескольких из своих друзей, веселый и беспечный. Он подошел вдруг к какому-то старику и, не говоря ни слова, ударил его по лицу. И Фидиас, и вся улица ахнули: то был Гиппоникос, один из членов ареопага, сын того Гиппоникоса, на дочери которого был первым браком женат Периклес. Остолбенел и старик.

— Но что я сделал тебе, Алкивиад? — дрожащим голосом проговорил он.

— Ничего… — отвечал повеса. — Просто я поспорил с приятелями, что я первому встречному на улице дам по лицу — к сожалению, подвернулся ты. Я иду за тобой в дом твой и отдаю себя в твое полное распоряжение…

И он, действительно, скрылся в доме Гиппоникоса и — на пороге остолбенел: предупрежденная рабынями, видевшими происшествие на улице, навстречу отцу, взволнованная, торопилась его молоденькая дочь, Гиппарета, беленькая, нежная, похожая на Психею, с золотистой головкой, с ямочками на розовых щечках, которые у самого мрачного человека разгоняли его хмурость. Увидев Алкивиада, она тихонько ахнула и спаслась бегством в гинекей.

Толпа, собравшаяся на улице, качала головами: нет, эта молодежь потеряла всякую меру! Друзья Алкивиада смущенно смеялись и — зевали: они всю ночь прошумели с ним у веселых флейтисток.

Гиппоникос был тронут готовностью молодого блистательного повесы принять от него всякое наказание, и вместо того чтобы отдать его в распоряжение рабов, чтобы они высекли его, он с улыбкой проговорил.

— Мы должны выпить чашу мира… Дочь, Гиппарета, которую ты так испугал — потеряв мать, она прекрасно ведет мой дом — распорядится сейчас обо всем. А ты, воин, присядь. Но в следующий раз, когда тебе в голову придет такая выходка, сделай исключение для стариков. Клянусь Ареем, ты все же дерзок!.. Ты мог попасть и на человека менее… спокойного… А меня, сознаюсь, сковало слово Сократа. Как-то недавно при мне кто-то из его спутников пожаловался ему, что его знакомый при встрече с ним не ответил на его приветствие. И Сократ сказал: «Если бы ты на своем пути встретил какого-нибудь калеку, ты, вероятно, не обиделся бы — так почему же ты обижаешься, что встретил человека с искалеченной душой?»

Но не только слово Сократа остановило ареопагита: он думал использовать эту историю для сближения с малодоступным Периклесом.

— Но несмотря на всю глупость моей выходки, я не хотел бы, чтобы ты считал меня человеком с дурною душой… — сказал Алкивиад, завороженный встречей с беленькой Психеей. — Я постараюсь дать тебе скоро доказательство, что я совсем не так уж плох, как это иногда кажется даже мне самому…

Но рабыни уже вносили для гостя вино и все, что полагалось. А маленькая Психея, потрясенная, пряталась в гинекее. Она не раз уже тайно любовалась блистательным Алкивиадом, и в этой нечаянной и странной встрече она видела какое-то счастливое предзнаменование и рдела вся, как уголек на жертвеннике. Гиппарета была девушкой своего времени, для которой тайны Эроса открывались — всею жизнью — очень рано, но жило в ней, маленькой Психее, какое-то врожденное чувство стыдливости и чистоты, которое оберегало ее от афинских нравов. В храмах Диониса, Пана, Афродиты Колиаде и др. праздники сопровождались всегда оргиями, в которых с большой охотой принимали участие и женщины. Особенно славился в этом отношении храм Афродиты вблизи Афин, в предместье Анафлии. И от них, этих женщин, их родственницы-девушки знали все, но Гиппарета, краснея, стояла как-то над всем этим и теперь, смятенная нечаянной встречей с красавцем, о котором она не раз думала, была вся смятение и стыд…

И — зов.

В гинекей, где томилась Гиппарета, вдруг вбежала, вся бледная, рабыня. В глазах ее стоял ужас. Она запыхалась.

— Госпожа… — едва выговорила она. — Госпожа, в Афинах — чума!..

— Перестань говорить глупости!.. — нахмурилась Гиппарета, — Откуда ты это взяла?..

— Мой брат пришел сейчас из Пирея… — задыхалась та. — И говорит, приплыл корабль из Египта, а на нем будто бы в пути заболело двое… Начальство сейчас же приказало отвести корабль подальше от берега, но будто и в Пирее такие больные уже есть. Боги, боги, и что мы теперь только делать будем?!.. А еще говорят, — передохнула она, — будто Периклес войну со Спартой затеял нарочно: Аспазия будто хочет, чтобы он захватил у нас в Афинах царскую власть. Будто ей очень завидно, что гетера Таргелия вышла замуж за царя, а она…

— Сколько раз говорила я тебе не носить в дом с улицы всякого вздора… — нахмурилась Гиппарета. — Перестань! Не болтай зря о чуме, не тревожь других. Никакой чумы нет. Отец знал бы раньше тебя, если бы что действительно было. Садись прясть…

IX. ПОД НАДВИГАЮЩЕЙСЯ ГРОЗОЙ

Вся Эллада была налита тяжелой тревогой. В Пирее споро стучали топоры судостроителей, рубивших новые боевые триеры, с севера гнали табуны лошадей для кавалерии, эфебы, выпячивая грудь, блистали воинской отвагой у веселых флейтисток. Не отставал Коринф, где в Кенкрее тоже строились боевые суда. Не отставала Спарта, где военачальники всячески тянули гоплитов для грядущих подвигов. Все власть предержащие чутко прислушивались к тому, что происходит среди всегда волновавшихся илотов: в острую минуту они всегда могли восстать. Стража не допускала никаких скоплений их, а переодетые шпики проникали в самое сокровенное их жизни…

Алкивиад очень чувствовал это всеобщее напряжение и знал наверное, что в смуте он отличится так или эдак. Он был слишком избалован судьбой, чтобы сомневаться в удаче, и все события рассматривал только с точки зрения, пора начинать и ему или не пора. Он думал, что мир — это сцена, на которой он, маленький пока капрал, будет изумлять всех, а изумленные будут венчать его миртовыми и лавровыми венками. Он иногда слушал вместе с другими Сократа и ловко схватывал на лету все те премудрости, которые он там слышал, чтобы при случае блеснуть острым или смешным словечком. И в то время как другие дивились ловкости и учености всех этих философов и софистов — установить разницу между ними становилось все труднее, — Алкивиад слишком хорошо знал по себе самому, что всякий человек — это софист в самом дурном смысле этого слова: он может из слов построить какую угодно «истину» и, если это ему будет выгодно, будет отстаивать ее с пеной у рта. Среди этих учителей мудрости были и серьезные люди, которые в этих словесных стычках разрушали старые, удушливые, гнилые уже верования и предрассудки, но для Алкивиада все эти верования точно не существовали: он и от них брал только то, что ему было нужно, а что касается до разрушения изжитой идеологии, то он давным-давно уже не верил ни во что — кроме Алкивиада. После персидских войн скептицизм и пресловутый «упадок нравов» все ширились и углублялись, и в этом отношении Алкивиад смело, с веселым смехом шел впереди своего времени…