— Нет! Только не я! — запротестовал я, когда Эсмилькан повелительно махнула мне рукой, давая понять, что теперь моя очередь просить святого выполнить желание. Ужас, звучавший в моем голосе, говорил сам за себя. Эсмилькан поняла, что я имею в виду, и надежда, светившаяся в ее глазах, погасла.
— Возможно, у тебя и нет никаких желаний, Абдулла… но, может быть, тогда ты попросишь святого о счастье для бедной Эсмилькан? Разве так уж приятно служить женщине, сердце которой разбито навеки? — умоляюще пробормотала она.
Я снова принялся отнекиваться, но в душе моей поселилось смятение. В ее словах чувствовалась неведомая мне сила, от которой веяло чем-то потусторонним. Заглушив в груди сомнения, я поспешно усадил Эсмилькан в носилки вместе с хихикающими служанками, плотно задернул занавески, расставил носильщиков по местам, строго наказал младшим евнухам ни на мгновение не спускать с них глаз, и мы двинулись в обратный путь. Я уже твердо решил, что по дороге воспользуюсь любым мало-мальски подходящим предлогом, чтобы незаметно ускользнуть — пусть даже мне придется сломать себе голову, как это сделать. Но предлог, который я искал, не заставил себя долго ждать. По странной иронии судьбы им стало появление того, кого мне меньше всего хотелось видеть, а именно Ферхада.
Впрочем, я почти не сомневался, что встречу его. С самого конца Рамадана, а вернее, еще задолго до этого, он неизменно являлся сюда каждый день, когда в мечети молились только женщины, и по нескольку часов подряд околачивался во дворе, смешавшись с толпой. «Ничего удивительного», — успокаивал меня губернатор всякий раз, когда я выражал свое удивление по этому поводу. — Он старается почаще бывать среди жителей нашей провинции, чтобы лучше узнать их беды и чаяния, и это очень мудро. Так он приносит больше пользы, чем если бы постоянно сидел у меня во дворце.
Но меня ему не удалось одурачить с той же легкостью, с какой он обвел вокруг пальца нашего простодушного хозяина. Я-то хорошо знал, для чего он здесь: Ферхад пользовался единственной возможностью бросить взгляд на мою госпожу. А случай этот мог представиться ему только здесь, и причем дважды — один раз, когда она входила в мечеть, и второй — когда выходила из нее, чтобы сесть в носилки.
Моя госпожа тоже, казалось, чувствовала его присутствие. Всякий раз, усаживаясь в паланкин, она высоко поднимала голову, кокетливо поправляла волосы и так прелестно краснела, что невольно вводила в смятение даже меня, поскольку я тут же начинал судорожно проверять, на месте ли непрозрачное покрывало, которое призвано было скрыть мою госпожу от нескромных глаз. Но если раньше эти регулярные встречи доставляли мне немало беспокойства, то сегодня тревога моя немного улеглась: темнело рано, а пронизывающий ветер позволял надеяться на то, что все разумные люди в такой холод предпочтут сидеть по домам, предоставив возможность Хранителю Султанского Коня торчать здесь в гордом одиночестве на манер какого-нибудь деревенского дурачка. Причина, по которой Ферхад сегодня явился сюда, была очевидна: конечно, чтобы воспользоваться случаем и хоть издали полюбоваться женщинами. А то, что он все это время старательно поворачивался к нам спиной, не обмануло меня ни на минуту. Зато позволило подойти к нему незамеченным.
Лицо, которое предстало перед моими глазами, я даже не сразу узнал: оно было залито слезами, а горе до неузнаваемости исказило его, лишив былой привлекательности. Естественно, я тут же притворился, что ничего не заметил. Тем более начал накрапывать дождь, и слезы легко было принять за дождевые капли. Гораздо сильнее поразило меня другое. Я вдруг заметил, что именно Ферхад сжимал в руке, и ноги мои приросли к земле — это был обнаженный кинжал. Во рту у меня пересохло, сколько я ни силился, не мог отвести от кинжала глаз.
Конечно, спаги люди военные, успокаивал я себя. Точно такие же кинжалы получает каждый из них, вступая в полк. И во время торжественной церемонии все они дают клятву «обращать этот клинок только лишь против врагов самого Аллаха и его Тени на земле, Его Султанского Величества».
И вот врагом Турции, ислама и заодно султана, против которого он теперь обнажил свой клинок, оказался не кто иной, как я сам.