— Может, пойти сказать господину?
Я вздрогнул. Этот вопрос заставил меня очнуться. Рядом со мной стоял один из младших евнухов. После того как я ненароком рассыпал порох, все входили и выходили, не обращая внимания на запрет, и сейчас комната была полна народу. Я растерянно заморгал, силясь сообразить, кого он имел в виду, говоря «господин».
— Соколли-паша, — подсказал он, заметив мою растерянность. — Слава Аллаху, он вернулся. Прошло уже около часа, как наш господин приехал домой. Так сказать ему?
— Нет, нет, не надо. Я сам пойду, — отказался я, велев принести мне воды, чтобы смыть с лица слезы.
— Моя госпожа велела передать вам, господин, что лицо ее почернело от горя. Но на все воля Аллаха. — Я молча стоял и смотрел на высокого мужчину, чья борода, казалось, совсем побелела с тех пор, как я видел его в последний раз. Похоже, за последний месяц-два он ни разу так и не удосужился покрасить ее.
Не проронив ни слова, он сверлил меня взглядом, словно пытаясь прочесть между строк что-то еще, кроме общепринятого у мусульман оборота, которым обычно хотят сказать, что на свет появился не долгожданный наследник, а всего лишь девочка. Потом лицо его озарилось улыбкой.
— Тот, кто позволяет темным теням омрачить свое лицо, когда у него рождается девочка, или считает рождение дочери позором для себя — разве не говорится в Коране, что такой человек совершает большую ошибку?
— Тогда могу я поздравить вас, господин?
— Поздравить?! — С губ Соколли-паши сорвался сухой, лающий смешок, от которого по спине у меня побежали мурашки, настолько страшен был этот звук. — Поздравить, говоришь? Мы потеряли Астрахань, а ты хочешь поздравить меня?
— Но, господин, я всего лишь хотел сказать…
— Знаю, Абдулла. Не надо.
В комнате повисла тягостная тишина. А Соколли-паша не сделал ничего, чтобы разорвать ее. Напротив, он точно боялся нарушить ее, как мать боится качнуть скрипящую колыбель, когда ее заболевший ребенок только задремал.
— Молодые люди валились на землю, словно колосья пшеницы под серпом, — заговорил он наконец, будто разговаривая сам с собой. — Тысячи и тысячи их пали в тот день… Может быть, завтра утром я уже не буду визирем, ты должен понимать это, Абдулла. Тогда мне придется дать согласие на развод с твоей госпожой, согласиться на то, чтобы больше никогда не видеть ни ее, ни ребенка… И все благодаря Лала Мустафе, да покарает всемогущий Аллах его черную душу! Да, да, все случилось из-за того, что он соблазнился должностью Великого визиря! Он отдал бы все, лишь бы стать им! Мерзавец подкапывался под меня еще со времени мятежа Баязеда! Это его рук дело. Этот смазливый красавчик, сын Сулеймана, никогда бы не решился восстать против отца, если бы не Лала Мустафа! Это он вечно совал нос не в свое дело, это через его руки шла переписка между Константинополем и провинцией, губернатором которой стал Баязед. Да, мальчишка был красив и пользовался безумной популярностью среди простого народа, но он всегда оставался покорным сыном — не из тех, кто способен поднять меч на родного отца. Но Лала Мустафа и мать Баязеда, эта русская…
Соколли-паша внезапно осекся и замолчал, будто испугавшись, что может сболтнуть лишнее. Потом на лице его снова появилась улыбка.
— Не думай, что я не знаю, что такое сплетни, которые в таком ходу среди рабов, — хмыкнул он. — Я ведь и сам раб, а некогда был ничтожнейшим из всех, кто копошится на ступеньках дворца. Сплетни могут погубить меня в глазах Селима, лишить меня его милостей куда вернее, чем пьяная ярость этого ублюдка. Поэтому ты оказал бы мне огромную услугу, Абдулла, пустив слушок о том, что виновником нашего поражения под Астраханью является не кто иной, как Лала Мустафа собственной персоной — пусть его имя повторяют на всех углах, ты меня понял? И хотя он с пеной у рта станет утверждать, что выше этого, но я-то знаю, что он решился на предательство лишь по одной-единственной причине: мерзавец хорошо знал, что идею похода я вынашивал много лет. И с той минуты, как армия двинулась в путь, он сделал все, чтобы погубить нас. День и ночь он, словно летучая мышь, сновал между солдатами, нашептывая им в уши: