Она также избегала бедного Пьеро, как будто он был болен чумой и как будто она никогда и не шила ему розовую шелковую рубашку. Несколько раз я видел, как она разговаривала с моим другом Хусаином. Сначала я подумал, что она хочет заставить меня ревновать, и поэтому усердно игнорировал этот факт. Но затем я подумал, что, возможно, должен написать ей, почему молодым христианкам не стоит общаться с мусульманами, если они не хотят оказаться в гареме. Видимо, эта мысль пришла мне в голову, потому что я снова хотел увидеть ее в моей каюте одну, насыщенно пурпурную и золотую в свете лампы, пробующую самое лучшее вино моего дяди.
К счастью, перед тем как я на это решился, Хусаин уверил меня, что она разговаривала с ним только потому, что он (кроме меня и моего дяди) был единственным человеком ее класса, кто не был подвержен морской болезни. Мой дядя был человек дела, и у него «не было времени на детей», как он выражался. Что касается меня, она даже не позволяла себе смотреть в мою сторону.
Полагаю, я должен быть благодарен ей за мир и покой на корабле. Но я был молод и не мог избежать преследующего меня чувства, что если дочь Баффо прибудет к своему отцу совершенно без приключений, она будет не единственной, кто пропустит, может быть, самый интересный момент своей жизни.
Я не знаю, какую часть этой мысли я высказал первой Хусаину, но я прекрасно помню его ответ с искоркой в глазах.
— Так я и думал, — сказал он.
— Что ты думал? — спросил я.
— Ты влюбился, мой друг.
— Какая ерунда!
— Очень хорошо. Думай как хочешь. Ты не влюбился. — Хусаин пожал плечами, развернулся и с усмешкой начал вглядываться в темную воду за бортом.
— Ну, хорошо! — в конце концов воскликнул я возмущенно. — Ты прав. Но что, это так заметно?
— Так же, как и ее чувства к тебе.
Я чувствовал себя совершенно униженным, как ребенок, пойманный за какой-нибудь проказой.
— Она не хочет даже смотреть на меня.
— О, я не знаю, — сказал Хусаин, пытаясь спрятать свою усмешку за задумчивым выражением лица. — Но если это так, ее нежелание смотреть на тебя — это сестра-близнец твоей любви.
— Это она сама сказала тебе? — спросил я, ревнуя к их доверию.
— Нет-нет, мой молодой друг. Мы только разговаривали о погоде и Венеции, больше ни о чем. Но я говорю с тобой о том, что заметно со стороны.
— Мой друг, — я рассмеялся и махнул рукой на все его комментарии. — Ты выходец из страны, где ни одна уважающая себя женщина не покажет своего лица в публичном месте. Ты не можешь читать женские мысли; у тебя нет практики. К тому же ты вообще не обращал внимания на то, как усердно она избегает встречи со мной последнюю неделю. Я ставлю золотой дукат, что сейчас она находится на носу корабля только по той одной причине, что я нахожусь здесь.
— Побереги свой дукат, мой друг, — сказал Хусаин. — Я уверен, что ты прав. Она избегает тебя, как чумного.
Я был доволен его отказом, так как, бросив внимательный взгляд на нос корабля, убедился, что там находились только гребцы. Она, должно быть, пошла в свою каюту пораньше этим вечером, подумал я, убежденный в том, что могу угадать ее фигуру в любой темноте после столь долгого наблюдения за ней на таком большом расстоянии. Но я не сказал Хусаину ничего, лишь позволил ему продолжать.
— Вы как пара кошек, которые, перед тем как спариться, должны пошипеть друг на друга, поцарапаться, помяукать, — сказал он. — Лично я предпочитаю деловой подход. Отец отдает тебе свою дочь в обмен на торговые привилегии. Намного легче для кошелька и сердца. Кроме того, человек без сильных эмоций живет дольше.
— И ты, Хусаин, говоришь это? У тебя столько же жен, сколько деловых связей. Одна в Алеппо, одна в Константинополе, одна в Венеции…
— Хвала пророку, кто позволил мне это. Но даже с двадцатью женами я опережу тебя, мой друг, с твоей романтикой.
— Что ты предлагаешь мне делать, Хусаин? Представиться губернатору Баффо? И что я скажу ему? Неужели такое: «К вашим услугам, синьор. Не выдавайте замуж вашу дочь за этого знатного корфиота. Почему вам так уж необходим этот неравный брак, когда вы можете выдать вашу дочь замуж за меня? Я — бедный моряк. Однако из знатной венецианской семьи, которая видела и более хорошие дни в своей истории. Нерелигиозный человек, который пьет и ругается, человек, который будет в море девять месяцев из двенадцати, оставляя вашу дочь одну в Венеции…»
— В Венеции, где она хочет быть, — добавил Хусаин.
— О Боже, я бы не оставил эту девочку в Венеции с деньгами и свободой, даже если это было бы последнее место на Земле.
— Да, это было бы очень неразумно, — согласился мой друг, представляя свой гарем за решеткой.
— И как я, Джорджо Виньеро, могу вести оседлую жизнь на берегу, жизнь обыкновенного торговца, который ничего не делает целый день, только сидит в своем магазине и считает дукаты? Я женат на море.
— И оно — суровая избранница, — улыбнулся Хусаин.
— Хусаин, мой друг, думаю, что я предпочту образ моря по-твоему, по-арабски, то есть мужской взгляд на эту стихию.
— Господин разрешит тебе ходить домой каждый вечер, госпожа же более ревнива, она встречает тебя со своими тапочками у самой твоей кровати, и она более требовательна к тебе.
— Что мне делать, Хусаин?
— Это единственный вопрос, в котором я — даже со всеми своими костюмами и прекрасным итальянским языком — не венецианец. Вы любите ваши образы моря. Возможно, другие образы вам тоже подойдут. Вы — венецианцы — всегда задаете вопрос: «Что мне делать? Что мне делать?», как будто у вас есть сила изменить мир. Как будто вся ответственность всего мира легла на ваши плечи. Мой друг, она в руках Аллаха, и мы никогда ничего не можем сделать. «Хвала Аллаху!» — говорим мы, мусульмане. Это можно понимать как «все в руках Аллаха».
Неожиданный шум отвлек нас от нашего философствования. Груда досок слева от нас с грохотом свалилась на палубу. Как только мы обернулись на шум, то увидели чью-то фигуру в широкой сатиновой юбке, которая и вызвала весь этот переполох.
— Кто это был? — гадал я.
— Ты еще спрашиваешь, мой друг? — удивился Хусаин.
— Боже мой! Дочь Баффо! Интересно, как много она услышала?
— Всё, — ответил Хусаин и улыбнулся.
Этот ее поступок был ее первым триумфом надо мной, и он осел в моем желудке, как плохая пища. Я проигрывал наш разговор с Хусаином снова и снова в своей голове, но ничего уже нельзя было сделать. Она пришла на ту сторону корабля, где находился я, и услышала мое признание в любви. И нельзя даже было найти оправдания, что она не слышала. Мысль о ее тайном злорадстве, ее смехе, о том количестве камней, которыми она теперь могла атаковать меня, — все это было невыносимо. Я думал о тысячах способах защиты, но все они были неубедительными. Я был потрясен возрастающим барьером между нами, вызванным этим признанием.
Однако чем больше я думал об этом, тем больше мне казалось, что Хусаин специально выудил из меня это признание своей хитрой улыбкой. Ему нельзя верить, так же как и признаниям, сделанным под пытками. В действительности я не верил, что люблю эту девушку. Она была еще ребенком. Просто ребенком, непослушным ребенком, больше с пылом, чем с умом, больше с амбициями, чем с привязанностью или чувственностью. Я уверил себя, что могу и буду контролировать ситуацию — решительно, яростно, если потребуется, — но у меня ушла целая ночь, чтобы уверить себя в этом. И когда, перед рассветом, меня позвали на палубу, я был совершенно разбитым. И уже не сомневался, что в подслушанном ею разговоре таилось что-то более опасное, чем мое признание в любви.