Вечером, когда они вернулись от Прилипко и ложились спать, Маша, в особенности удивленная словами Шурика о родных, пропавших на большевистской каторге, словами, на которые Софья Леонидовна никак не ответила, прямо без околичностей, так и спросила старуху:
— Софья Леонидовна, вот мы живем с тобой уже скоро неделю, хоть бы что-нибудь рассказала о себе!
— Так ведь для этого охота нужна, чтобы рассказать,—- ответила Софья Леонидовна,— а у меня ее нету. Что теперь будем делать? Придется уж тебе так мне верить, без расписки. Пришла и живи...
— Да разве я об этом? — покраснела Маша.
— Об этом, об этом,— сказала старуха.— Только зря...
— Нет, не об этом.
— Ан вон ты какая!
Старуха разделась, легла в постель и взяла в руки своего Толстого.
На этом раз и навсегда кончились неумелые Машины расспросы. Между тем, если бы упрямая старуха не захотела откладывать и теперь же рассказала Маше свою жизнь, у Маши не только было бы легче на душе, но она бы поняла в поведении старухи многое из того, что не до конца понимала,— и ее излишне смелую, как ей иногда казалось, резкость, и сравнительное миролюбие, с которым сносил Шурик старухины шпильки, даже одну взволновавшую Машу фразу болтливой Ольги, которая как-то вдруг ей сказала: «А все-таки, хоть она тебе и тетя, на душе у нее контрики скребутся, ты уж мне поверь!»
Софья Леонидовна родилась пятьдесят девять лет назад в петербургской дворянской чиновничьей семье в большой казенной квартире при департаменте государственных имуществ, где служил ее отец на довольно порядочном жалованье, впрочем, не таком уж большом при многочисленной семье и при отсутствии других побочных доходов, до которых он был не охотник. Старшая в семье, где было четыре дочери и сын, Софья Леонидовна, поссорившись с отцом, после Смольного института для благородных девиц пошла на медицинский факультет Петербургского университета. У нее был крутой, в отца, характер, тут нашла коса на камень, и она решила искать себе самостоятельной жизни, тем более что у нее было мало расчетов на замужество,— красотой ее бог не только не наградил, а даже обидел. В старости она стала благообразнее, а в молодости была уж очень некрасива рядом со своими красивыми, как на подбор, младшими сестрами. Маленькая, широкоплечая, коротконогая, с красным грубым лицом, маленькими глазками и большим носом картошкой.
С предпоследнего курса университета она поехала сестрой милосердия в Маньчжурию на русско-японскую войну и вернулась оттуда полная презрения и ненависти ко всему, что там происходило. Она видела столько человеческого несчастья и вместе с тем столько безобразия, тупости, подлости и воровства, что, возвратившись в Петербург, ходила на революционные демонстрации и, окончательно рассорившись с отцом, переехала в меблированные комнаты.
Отец вскоре умер, так и не помирившись с дочерью, а Софья Леонидовна закончила университет и уехала земским врачом в Белебеевский уезд Уфимской губернии, где, перемешавшись, жили шесть национальностей: русские, украинцы, татары, башкиры, мордвины и чуваши. Там она проработала земским врачом до самого четырнадцатого года, лечила все, с чем приходилось сталкиваться единственному врачу чуть не на целый уезд: делала прививки, лечила трахому, оперировала, принимала преждевременные роды. Там же она приобрела умение разговаривать с самыми разными людьми и властный характер одинокой женщины, всецело преданной делу, мало заботившейся о себе и не привыкшей, чтобы о ней заботились другие.
В пятнадцатом году она пошла врачом на один из санитарных поездов земского союза, пробыла до конца войны в прифронтовой полосе, в Царстве Польском и в западных губерниях, потом после Октябрьской революции, заболев тифом, слегла в Смоленске, да так и осталась там на всю гражданскую войну ординатором того самого инфекционного отделения, где сначала лежала больной. Ей дали по ордеру комнату в квартире, уплотнили недавно вернувшегося из плена бывшего царского офицера, а теперь делопроизводителя горкомхоза гражданина Прилипко, и она осталась жить в Смоленске, не имея причин уезжать в какое-нибудь другое место, потому что больных можно лечить было всюду одинаково, а ничто другое ее нигде не ждало.
У ее родственников, оставшихся в Петербурге, с которыми она не виделась много лет подряд, у каждого по-разному, но, в общем, у всех, судьба сложилась несчастно. Брат, морской офицер, был взят заложником во время Кронштадтского мятежа и расстрелян большевиками; муж старшей из сестер, армейский офицер, протрубивший всю войну в окопах, командуя полком у красных под Уфой попал в плен к белым и был расстрелян колчаковцами; муж второй сестры — петербургский доцент — уехал на Дон и сбежал в эмиграцию; муж третьей, младшей, любимой сестры, инженер-путеец, начальник дистанции, оставив жену беременной, умер от тифа.