— Яволь, — наконец сказал сидевший за столом немец не так вежливо и тихо, как говорил это слово раньше Софье Леонидовне Шниквальд, а отрывисто, громко и сердито и только тут наконец посмотрел на Машу.
Смотрел он на нее долго и внимательно, и ей было очень не по себе под его взглядом, первым из тех недоверчивых чужих взглядов, которые теперь ей предстояло постоянно испытывать на себе. Посмотрев на Машу, немец сделал короткое резкое движение толстым указательным пальцем левой руки в сторону двери, и Маша без слов поняла, что они с Софьей Леонидовной должны выйти. Поняла это и Софья Леонидовна. Они вышли и еще несколько минут стояли в соседней комнате у деревянной стойки, пока там, за закрытой дверью, этот сердитый немец разговаривал со Шниквальдом. Немецкий солдат, не обращая на них никакого внимания, стучал на своей машинке, иногда заглядывая на верх страницы и от старания немножко даже высовывая язык. Наконец Шниквальд вошел.
— Яволь,— сказал он Софье Леонидовне,— Аллес ферт иг — все готов! — Это Маша поняла; потом сказал еще несколько слов, которых она не поняла. Потом он посмотрел сверху вниз, с высоты своего роста на Машу и спросил по-русски: — Ви не разговаривайте немецкий язик?
— Нет,— сказала Маша,— но я буду учиться.
— Надо, чтобы ви изутшаете немецкий язик,— сказал Шниквальд.— Ви интеллигентный девотшка, ви должни изутшаете немецкий язик, как Зофия Леонидовна,
И Маша, не успев подумать, что улыбаться, наверное, нельзя, уже улыбнулась. Но Шниквальд не рассердился, а сам немножко улыбнулся в ответ, и Маша вспомнила как-то слышанные слова Софьи Леонидовны о том, что этот Шниквальд довольно симпатичный немец. Улыбнувшись, Шниквальд еще раз сказал свое «яволь» и вышел на улицу. Посмотрев в сторону шагавшего у ворот часового, он что-то громко крикнул ему и, кивнув Маше, длинными журавлиными шагами пошел через больничный двор.
— Завтра с утра выйдешь на работу, — сказала Софья Леонидовна, — Иди домой, часовой пропустит тебя, он ему сказал, — и, не прощаясь с Машей, пошла вслед зa Шниквальдом.
3
На другое утро Маша в первый раз пошла на работу. В канцелярии больницы тот самый солдат, что в первый раз стучал на машинке, выписал ей на желтом картонном квадрате пропуск — ее имя и фамилию, и она вместе с Софьей Леонидовной отправилась в отделение, где был начальником Шниквальд и где служила сама Софья Леонидовна. Там Софья Леонидовна познакомила ее со старой санитаркой — высокой, кривой на один глаз, с неприветливым испитым лицом и большими руками старой прачки, со вздувшимися венами и большими, натруженными, потрескавшимися мослами.
— Вот тебе, тетя Паша, моя племянница под начало, прошу любить и жаловать.
— Жаловать-то буду, — сказала санитарка и критически оглядела Машину маленькую фигурку, — да вот как-то справится? Еще две палаты на меня, ироды, свалили.
— Справится, — строго сказала Софья Леонидовна. — А если не справится, скажи — уволим!
— Да уж ваш характер знаю,— сказала санитарка, — Разве я вам скажу?
— Справится, — еще строже, но относя эту строгость не к санитарке, а к Маше, повторила Софья Леонидовна. — А халат у тебя грязноватый, тетя Паша.
— Так весь день коленями по полу трешься,— недовольно сказала санитарка,— Сами знаете...
— А халат все-таки грязный, — повторила Софья Леонидовна. — Постирай вечером...
— Хоть и тетя она тебе, а чистый жандарм, — сказала тетя Паша, как только Софья Леонидовна вышла из дежурки.
Она была готова идти за Софью Леонидовну в огонь и в воду, именно она в свое время и выпроваживал отсюда на волю спасенных ими наших командиров, но характер у нее был под стать характеру Софьи Леонидовны, и она не любила держать при себе то, что думала о начальстве.
— Шниквальд хоть и немец, а ходит как божий угодник, ни к кому не придирается, а она как цербер, — сказала она с ударением на последнем слоге. — Как была цербер, так и осталась. Хочешь, передавай, хочешь, не передавай...
— А зачем я буду передавать? — пожала плечами Маша.
— А мне все одно, — ответила тетя Паша. — Ну чего ж, будем служить?
Они вышли из дежурки и зашли в первую по коридору, ближайшую палату. Палата была большая, на двенадцать кроватей, и все были заняты. В первую секунду, еще стоя в дверях, Маша не испытала ощущения, что она вошла в палату, где лежат немцы. На привычных, таких же, как всюду в больницах, койках с белыми тумбочками у изголовья, под такими же, как всюду в больницах, одеялами лежали не русские и не немцы, а просто больные. Одни спали, другие читали, третьи, откинувшись на подушках, скучая, по-больничному глядели в потолок. И только в следующую секунду, увидев над кроватями больничные дощечки с немецкими надписями, обложки книг, лежавших на тумбочках, и услышав незнакомый, чужой говор двух лежавших около дверей и переговаривающихся между собой больных, Маша всем существом поняла, что это не просто больные, а немцы, немецкие солдаты, у которых под койками она будет мыть полы, будет сбивать им подушки, менять постельное белье, приносить им еду, уносить от них утки с мочой и подкладывать под них судна.