Через некоторое время с нею связались, и она стала сообщать то, что узнавала о немцах и от немцев; впрочем, сведения, которые она передавала, по большей части не представляли особой ценности, и она сама это с горечью сознавала. При всей ее бойкости немецкий язык давался ей туго, а немцы говорили между собой только по-немецки да притом с такой быстротой, как будто их всех куда-то гонят. Лишь в самое последнее время, когда за ней начал ухаживать один немецкий военный врач, с грехом пополам говоривший по- русски и жаловавшийся ей в минуты откровенности на свою военную судьбу, на собачью работу и вообще на все на свете, она несколько раз сообщала сведения, которые, судя по тому, как ее спрашивали и переспрашивали, представляли, очевидно, серьезный интерес.
Но все-таки она чувствовала, что еще не делает настоящего дела, того, для которого осталась, и это тяготило ее. Когда ей назначили сегодня встречу с какой-то Ниной, с которой она должна будет встретиться, повести к себе на квартиру и завести потом откровенную дружбу, пока без указания, чего ради, но с предупреждением, что это свой человек, она обрадовалась. Кажется, для нее нашлось то настоящее дело, которого она так ждала.
Квартира Тони Кульковой, куда она привела Машу, состояла из двух комнат: первой — проходной и задней — глухой. Была она недалеко от станции, на втором этаже кирпичного дома старой постройки с толстыми стенами и маленькими окнами. Квартира была и не совсем отдельная и не вовсе коммунальная — четыре такие квартиры выходили в общий коридор с общей большой кухней.
Войдя в квартиру к Тоне и дожидаясь, пока она спустит шторы и зажжет свет — в этом доме, что было в Смоленске редкостью, горело электричество,— Маша критически оглядела обе комнаты. Она, кажется, уже догадалась о том, чего еще не знала сама хозяйка квартиры: должно быть, именно сюда ей придется перенести свою рацию и отсюда работать на связи с Москвой. Наверное, решили, что лучше будет, если она будет жить в одном месте, а работать из другого, чтобы даже если рацию запеленгуют, то хозяйка квартиры все бы приняла на себя и не было бы двойного провала, и если не сама Маша, то, по крайней мере, старуха выкрутилась бы.
Впрочем, пока что Маша держала все эти соображения при себе: во-первых, они хотя и маловероятно, но могли еще не подтвердиться, а во-вторых, не было никакой нужды заранее болтать что-нибудь лишнее даже своему человеку, как ей, сама не зная, о ком идет речь, отрекомендовала Софья Леонидовна эту женщину с подшитыми валенками в авоське, женщину, с которой она должна была встретиться у кинотеатра.
Осмотрев комнаты и убедившись, что и стены здесь толстые, и обе двери — из второй комнаты в первую и из первой в коридор — плотно, по-хозяйски пригнаны и сквозь них, во всяком случае из второй комнаты, никогда не донесется даже и человеческий крик, а не только слабое попискивание морзянки, Маша стала разглядывать хозяйку, которая тем временем зажгла керосинку и сейчас ставила на нее чай.
Это была рослая, большая женщина под тридцать лет, стройная, широкоплечая, широкобедрая, с большой крепкой грудью и смугловатым, без единой морщинки, чернобровым, черноглазым лицом, из тех, не сразу поймешь чем, но сразу бросающихся в глаза русских красавиц, от чьей сильной, так и тянущей к себе женской фигуры и неправильного, скуластого, вроде бы даже некрасивого, но с какой-то притягательной чертовщиною лица мужчины как ни хотят, а не могут отвести глаз. Ей не для чего было показывать себя Маше, но она все-таки показывала ей себя просто так, по привычке, стоя у керосинки, немножко избоченясь, откинув голову на плечо и озорным низким голосом чуть слышно напевая:
— Эх, чай пила, самоварничала, всю посуду перебила, накухарничала...
— Красивая ты. Тоня,— сказала Маша,— наверное, трудно тебе с немцами.
Тоня уже по дороге рассказала ей, где работает.
— Мне с немцами ничего, это им со мною трудно,— прервав пение и озорно скосив на Машу глаза, сказала Тоня.— Того и гляди, передерутся из-за меня. Очень трудно, Ниночка, очень трудно, ласточка моя,— сказала она, присаживаясь рядом с Машей на узенькую кушетку и, как на девичьих посиделках, горячей рукой обнимая ее за плечи и прижимая к себе.— Стрелять бы мне их, а не кормить! Или хотя бы один раз насыпать им порошок во все фужеры, разнести на подносе, да и пусть кто останется живой, тот и вешает — семь бед, один ответ. Предлагала — не приказывают,— вздохнула она.
— Правда, предложила? — спросила Маша, восхищенная ее откровенным бесстрашием.