Выбрать главу

Тоня пожала плечами.

— Он вообще странный. Говорит, что раньше был коммунистом и что сейчас сердце у него разрывается на две части — и своих ему жалко, и гестапо он ненавидит. И война эта, говорит, «ужасная и глюпая». Никак не может он «у» сказать, я уж его учу, учу, все говорит «глюпая».

— А почему он так с тобой откровенничает?

— Не знаю,— сказала Тоня.— Любит меня, наверное, и хочет, чтобы я на него меньше злилась. Я говорю «уходите» — постоит, пообижается, а потом уходит. «Я, говорит, послюшный вам, потомю что я вас люблью».

— Господи, какое счастье! — забыв о Шниквальде, повторила Маша и подумала о муже.

Где он сейчас? Может быть, если его снова отправили на фронт, где-нибудь воюет там, под Москвой. Вспоминает ли о ней?.. Если бы он знал, где она и что она делает... Он этого не знает и, наверное, никогда не узнает! Если бы хоть как-то, хоть через кого-то можно было бы сообщить ему об этом, но сообщить ему об этом нельзя и не через кого... Она сидит здесь, в Смоленске, беременная от него — теперь она это точно знает! — и ничего не может сказать ему ни об этом, ни о том, что она любит его так же, как раньше, нет, больше, чем раньше!

— Ну-ка, выпьем! — сказала Тоня, доставая из буфета рюмки и ту самую бутылку с похожим на гоголь-моголь желтым немецким айер-ликером, на обратной стороне этикетки которого она когда-то принесла свою первую сводку.

— Не хочу,— сказала Маша, испугавшись, что ее затошнит. С тех пор как она поняла, что беременна, она все время боялась, что у нее начнется все то же, что было при первой беременности.

— Нет уж, сегодня надо! — сказала Тоня. — Сегодня сам бог велел. А то не выпьем за наших, а они вдруг обидятся и остановятся, — улыбнулась она.

Она разлила по рюмкам желтую тягучую жидкость, и они выпили: Тоня — с удовольствием,, а Маша — с опаской, хотя этот желтый ликер и оказался довольно вкусным, горьковатым и одновременно сладким.

— Слушай, — сказала она, отодвинув рюмку, чтобы Тоня больше не наливала ей, — а как ты думаешь: когда наши сюда дойдут? Скоро? Ах, если бы поскорее! Вчера так бы, кажется, вот еще год просидела здесь, а сегодня, когда все это от тебя услышала, сразу нет терпения. Неужели нам еще долго здесь ждать и мучиться? Я теперь буду дни считать.

— Придут, — сказала Тоня.— Раз уж начали, теперь придут. И танки у немцев, Шниквальд говорил, зимой плохо ходят, замерзает у них бензин или что-то там, уж не знаю, и самолеты из-за метелей почти не летают. Придут! — повторила она и вдруг, к удивлению Маши, горько, по-бабьи заплакала, обхватив лицо руками и горестно покачивая из стороны в сторону головой.

— Что с тобой? — спросила Маша. — Ну что с тобой? — Она вместе со стулом подвинулась к подруге и обхватила ее за плечи, но та только еще сильнее заплакала от этих утешенйй. — Ну что с тобой? Скажи, что с тобой? — допытывалась Маша.

— Наши придут, — сквозь слезы сказала Тоня, — а я на прошлой неделе со Шниквальдом спать стала.

— Что?! — ужаснулась Маша, инстинктивно отодвинувшись от Тони.

— А вот то! - почувствовав это ее движение, сквозь слезы сердито ответила Тоня. — То, что слышишь! Со Шниквальдом спать стала!

— Не может быть! — сказала Маша, все еще не веря в это, хотя было глупо в это не верить, потому что в таких вещах не признаются, если этого не было.

— «Не может быть...» — продолжая плакать, передразнила ее Тоня, — Все у тебя не может быть. А что ж, думаешь, он век за мной так будет ходить? Ему что от меня нужно — ему это от меня нужно! Что нее он, по-твоему, всегда будет терпеть, чтобы я его выгоняла?

Она смотрела на Машу сердитыми заплаканными глазами. Ей не было жаль, что она сказала Маше о Шниквальде. В том состоянии души, в каком она была сегодня, она не могла об этом не рассказать, но ее ужаснуло, как Маша отнеслась к этому, и не потому, что это была Маша, а потому, что, наверное, так отнесутся и все другие, которые узнают об этом, когда наши придут в Смоленск.

Про себя она знала, что то, что вышло у нее со Шниквальдом, вернее, сама возможность этого была на самый крайний случай молчаливо предусмотрена в ее работе осведомительницы и связной, работающей в немецком офицерском кабаре, но от этого ей не было легче.

До прошлой недели ей казалось, что этого не может быть, но в субботу на прошлой неделе произошла история, после которой случилось то, что не должно было случиться. Шниквальд пришел в кабаре поздно вечером и, когда Тоня подошла к его столику, сказал, что проводит ее до дому, и после этого, как всегда, тихо сидел и понемножку тянул свое пиво до ночи, до самого закрытия кабаре. Когда стали подниматься последние посетители, Шниквальд тоже поднялся и, расплачиваясь с Тоней, сказал ей, что будет ждать ее там, где он обычно поджидал ее, когда провожал ночью,— через дом от кабаре, за первым углом. Он, как всегда, сказал все это тихо, но Тоне — она потом вспоминала об этом — сразу, тогда же не понравилось, что обер-лейтенант Рейнбах из управления снабжения, краснорожий блондинчик с желтыми усами, который всегда много пил, придирался к девушкам и сидел обязательно до закрытия кабаре, вытянув голову, внимательно прислушался к ее тихому разговору со Шниквальдом. Ей это тогда не понравилось, но она не обратила особого внимания. Когда же она пятнадцать минут спустя, сдав выручку и переодевшись, торопливо вышла из кабаре, Рейнбах вырос как из-под земли на улице у парадного и без долгих слов, грубо прижав ее к стенке, стал целовать. Не смея его ударить, она начала молча вырываться, но у этого хлипкого на вид блондинчика руки оказались цепкими и сильными, как у обезьяны. Он обхватил ее руки у запястья так сильно, что она подумала про себя, наверное, теперь будут синяки, и, дыша ей в лицо водкой и силясь снова поцеловать ее, хотя она увертывалась, молча поворачивая голову то вправо, то влево, стал хрипло говорить: