Эти последние слова она добавила с такой почти откровенной насмешкой, что Маша даже испугалась. Но Прилипко не заметил этой насмешки и принял ее за выражение сочувствия.
— Да, вы правы,— сказал он,— совершенно правы...
И, горестно покачав головой, вышел из комнаты.
— Зачем ты решила погнать меня на кладбище? — спросила у старухи Маша, когда Прилипко ушел,— Кому это нужно?
— Тебе,— ответила старуха, и по ее глазам Маша поняла, что она без малейших колебаний прямо связывает их вчерашний разговор и ее уход с убийством Шурика.— Должна сама понять, если не дура. Сходи с ним и посочувствуй ему у всех на глазах. Наверное, там на кладбище весь их синклит будет. Тебя никто не заметил, когда ты вчера ходила сообщать?
— По-моему, никто,— сказала Маша.
— А все-таки береженого бог бережет!
— Ты прямо как конспиратор,— сказала Маша.
— Не знаю уж, как это у вас называется, — сухо отрезала старуха,— но дурой и смолоду не была. Пойди сходи.
Маша разделась, легла на свою раскладушку и, лежа в темноте, до полуночи не смыкала глаз и думала о том, как все сразу и быстро произошло. Только вчера днем Тоня ей велела прийти и сказать, когда Шурик появится у Прилипко, уже вечером она пришла и сказала, а еще через два часа Шурика уже убили, и вот завтра она идет на его похороны. Она вспомнила Шурика, его красивое тонкое злое лицо, черную фуфайку и небрежно покачивающуюся ногу в блестящем хромовом сапоге. При крайней ненависти к нему ей все-таки было страшно думать, что его уже нет, что он уже убит, и, оттого что она была причастна к этому убийству, ей казалось, что завтра на кладбище все будут вопросительно смотреть на нее, а она не сумеет притвориться, что огорчена его смертью и сочувствует Прилипко.
На следующий день Прилипко заехал за ней ровно в два часа на немецкой машине. Впереди в машине сидели немецкий шофер и какой-то внимательно поглядевший на Машу, когда она садилась, молодой человек в черной кожаной куртке с каракулем, ушанке и с красно-белой полицейской повязкой на короткой драповой, как у Шурика, куртке. Прилипко опустился рядом с Машей на заднее сиденье. У него был поднят воротник шубы и зябко вздернуты узкие плечи. Он всю дорогу сморкался, вынимая платок, подолгу держал его у носа, а потом иногда вытирал им глаза. Два или три раза за дорогу он благодарно погладил Машину руку,— кажется, он был искренне благодарен ей за то, что она поехала с ним, а она каждый раз вздрагивала от этого прикосновения и делала над собой большое усилие, чтобы не отдернуть руку.
Кладбище было на окраине города, каменная ограда его была полуразрушена во время летних боев. Стоявшая посреди кладбища большая красная каменная церковь была тоже разбита; полколокольни было снесено, наверное, бомбой, а в толстых каменных стенах церкви было пробито снарядами несколько больших дыр. К середине дня с серого неба каплями повалил унылый мокрый снег. Кругом из-под снега торчали то черные мраморные, то серые каменные, то железные заржавевшие, с завитушками кресты. Глубокий снег покрывал могилы сплошной и ровной пеленой, и почти нигде не было протоптано никаких дорог. Кажется, этой зимою люди вообще не ходили на кладбище,
Шурика хоронили в стороне от других могил, возле самой церкви. Народу было немного — человек пятьдесят или шестьдесят: несколько деятелей из городской управы, все немолодые, кашлявшие, ежившиеся и беспрерывно оглядывавшиеся по сторонам люди, два десятка русских полицейских с красно-белыми повязками на рукавах, два немецких офицера — толстый майор, о котором Прилипко сказал, что он из комендатуры и будет говорить речь над могилой, и молодой худой ротенфюрер в черной гестаповской форме. За ними в две шеренги был построен взвод немецких солдат. Еще десяток немцев с винтовками стояли вокруг между могилами в оцеплении.
Гроб с телом Шурика подвезли к самой могиле на тупоносом немецком грузовике; гроб был закрыт, и его не открывали: должно быть, на изуродованное лицо Шурика невозможно было смотреть. Два очень плохо одетых, оборванных, как бродяги, старика могильщика вместе с русскими полицейскими стащили гроб с машины и на веревках опустили его в могилу. Хмурый сутулый поп с худыми, нервно ходившими под надетой поверх шубы рясой лопатками торопливо отслужил короткую панихиду и несколько раз взмахнул кадилом, в котором, как показалось Маше, ничего не горело.
Потом из группы стариков, служивших в городской управе, вышел один, на вид помоложе других, с длинной шеей, вылезавшей из черного барашкового воротника, с длинным обезьяньим лицом и тонкими синими губами.