— Запрись на ключ, чтобы дети не лезли, а я приду, стукну.
Маша заперла дверь на внутренний ключ, хотела сразу лечь, но почувствовала, что все равно не сможет этого сделать от волнения, пока Софья Леонидовна не вернется из управы. На окнах обеих комнат были до половины белые кружевные, в сборках занавесочки. Обе комнаты с их выцветшими обоями и желтым крашеным выцветшим полом были вылизанные, чистенькие, а на улице, за окнами, была несусветная октябрьская грязь и слякоть. Моросил мелкий дождик, редкие прохожие шли по разбитым тротуарам, обходя лужи; громыхая на выбоинах и выколачивая из земли целые тонны грязи, медленно ехала телега с понурым возницей в надетом поверх кожаного картуза темном от дождя брезентовом плаще.
Маша вспомнила всю свою сегодняшнюю дорогу. Сначала мокрый, сырой, невеселый, осенний, почти облетевший лес, черно-рыжий, чавкающий под ногами настил гнилых мокрых листьев; потом проселок с узкими, налитыми до краев грязной водой колеями и телегу, такую же, какал ехала сейчас мимо окон, с таким же мужиком в черном брезентовом плаще, у которого Маша робко спросила дорогу. Это был первый человек, которого она встретила здесь, на земле, где были немцы. Но мужик даже не задержался на ней глазами, а только равнодушно показал кнутом, куда ей идти, опять спрятавшись под капюшон плаща, сгорбившись, поехал дальше.
Потом она вспомнила свою тревогу, когда вдали, на черном взгорке, за взбиравшейся на него серой размокшей лентой дороги показались первые окраинные домики Смоленска. Ей говорили заранее, что это вполне может быть, что там, у въезда, у первой же улицы, стоит шлагбаум и контрольный пост из немцев, а может быть, из русских полицаев. Правда, вид у нее был как будто не вызывающий особых подозрений, она убедилась в этом, глядя на встречавшихся ей на дороге женщин в таких же забрызганных грязью сапогах, как у нее, в таких же старых дешевых демисезонных пальто, как у нее, в нитяных, отсыревших под дождем платках. В кармане жакета у нее был сделанный специально для нее обтрепанный паспорт, обернутый сверху в обложку от школьной тетради. Паспорт был выписан на имя Нины Николаевны Высотской, двадцатого года рождения, и на нем наклеена была снятая несколько лет назад фотография Маши. Она была готова предъявить этот паспорт и сказать, откуда и куда идет, и назвать тетин адрес, но все-таки сама остановка, проверка документов и возможные вопросы — все это страшило ее.
Однако ничего этого не случилось. Ни шлагбаума, ни контрольного поста на въезде в Смоленск не было. Немцы рассчитывали через несколько дней взять Москву, в Смоленске было тихо, и он их в эти дни, в общем, мало интересовал. Но Маша не думала об этом и, пройдя первую улицу, свернув на вторую, а потом на третью, все еще ждала, что ее кто-то остановит и будет спрашивать документы.
Город казался почти вымершим. Из-за дождя на улице в этот час было особенно мало прохожих, изредка проезжали подводы, машин не было совсем. Только вдруг пролетела одна немецкая легковая машина, сияя красотой бамперов спереди и сзади и похожая на бронированную. Она пролетела совсем рядом с тротуаром — Маша от неожиданности вздрогнула и шарахнулась от края тротуара к дому, мимо которого она проходила. Потом, глядя вслед машине, она еще долго в душе бранила себя за этот испуг. Но ей и в самом деле было страшно. Ах, как страшно было ей! Хотя она сама до сих пор считала себя храброй от природы и никогда не думала, что ей может быть до такой степени страшно.
Магазины ка улицах были большей частью закрыты, над ними висели прежние, мокрые от дождя вывески: «Гастроном», «Смолгорпромторг», «Смолкооп». Около булочной стояла длинная очередь. Еще издали завидя эту очередь, Маша перешла на другую сторону и прошла, поглядывая на очередь искоса, стараясь при этом не проявлять заметного любопытства. В очереди стояли главным образом женщины и подростки. Все стояли, теснясь от дождя к стене дома, подняв воротники, молча, совсем не так, как в тех, по большей части шумных очередях, в которых много раз в жизни приходилось стоять самой Маше. Дом с вывеской «Булочная» был серый, с грязными подтеками. На сером, местами разбитом тротуаре стояла серая, молчаливая, унылая очередь.
Целые дома сменялись разбитыми или полуразбитыми. Потом шли кварталы пожарищ: фундаменты с остатками нижних перекрытий, трубы — это там, где раньше стояли деревянные дома,— и кирпичные выгоревшие коробки с закопченными проемами пустых окон. Вид залитого дождем, молчаливого, занятого немцами города наводил на душу такое уныние, что хотелось не то плакать, не то кричать и звать на помощь.
Маша еще никого не встретила, ни с кем не говорила, ничего не узнала по сравнению с тем, что она уже знала и, вернее, слышала раньше, но вся тоска и боль униженной, сожженной, разоренной и занятой немцами России все сильнее и сильнее теснились в ее душе, пока она шла все дальше и дальше по Смоленску. Она, в общем, знала и раньше о размерах происшедшего несчастья, но всю глубину его и всю меру горя почувствовала только сейчас и впервые за последние сутки, в которые она запретила себе думать о Синцове, с горечью вспомнила свой разговор с ним и подумала, что она тогда, говоря с ним, не знала и не видела того, что знал и видел он, а главное, у нее не было на сердце того чувства, которое было у него и которое сейчас медленно, томительно и неотвратимо проникало в ее собственное сердце. «Все-таки, все-таки я была права»,— упрямо и беззвучно, одними губами прошептала она самой себе, сама уже не веря в это так, как верила еще недавно, но пробуя храбро сопротивляться нахлынувшим на нее чувствам тоски и вины перед мужем.