— Спи,—-сказала Софья Леонидовна,— только кажется, что не заснешь, как голову приклонишь, так и заснешь.
Сквозь полуприкрытые веки Маша видела, как Софья Леонидовна поставила около ее раскладушки табуретку, на табуретку — термометр, стакан воды и какие-то капли.
— Повернись-ка к стенке,— сказала Софья Леонидовна, заметив, что Маша еще не спит,— Если сквозь сон услышишь, что я с кем-нибудь бормочу, спи, не обращай внимания. У тебя теперь одно дело — три дня проболеть, тем более что я сама врач, с меня взятки гладки. Тебе хорошо, да и мне для начала удобнее.
Маша послушно повернулась на другой бок и сама не заметила, как крепко заснула после двух подряд бессонных ночей, за которые, казалось, было прожито еще две новые и трудные жизни вдобавок к той прежней, третьей, что она прожила до этого.
Один раз сквозь сон показалось, что кто-то разговаривает над ней и даже прикасается, поправляя одеяло. Она сделала усилие над собой, чтобы проснуться и послушать, что говорят над нею, и все-таки не проснулась. Проснулась она уже глубокой ночью. Штора на окне была наглухо задернута, на потолке стояло круглое маленькое пятно света от керосиновой лампы. Лампа горела на тумбочке у изголовья высокой кровати. Старуха лежала в постели в ночной, похожей на мужскую, собранную в сборки у горла и завязанную тесемкой, полотняной рубахе и читала без очков, далеко от глаз держа толстую книгу. Ее седые мужские брови были сурово сдвинуты. С минуту она не замечала, что Маша, открыв глаза, смотрит на нее, потом заметила, недовольно закрыла книгу, положила ее на тумбочку рядом с лампой и, присев в постели, прислонившись к высоким подушкам, тихо спросила Машу:
— Что, выспалась? Слабые у вас нервы теперь стали, у молодежи, Я в твои годы, когда могла, спала без просыпу.
— А кем вы были в мои годы? — спросила Маша.
— Не думай, не барышней. Я народу не в семнадцатом году пошла служить, я после университета, после медицинского факультета пошла служить народу. Земским врачом была, да еще в инородческом, Белебеевском, богом забытом уезде. По-хорошему редко спать приходилось, но, уж когда спала, спала без просыпу, — повторила она.
Маша совсем не думала, что старуха в ее возрасте была барышней. Ее огорчил тот маленький оттенок обиды, который послышался в словах старухи.
— Что вы читали? — спросила она.
— Не «вы», а «ты»,— сердито сказала старуха. — «Войну и мир» читаю, утешаю себя. Думаю, как и тогда тоже сначала было и как потом.
Лицо у нее при этих словах было сердито-печальное и совсем старое, куда старше, чем днем, и, как ни странно было такое сравнение, она показалась Маше вдруг чем-то похожей на старого ворчливого князя Болконского, страницы про которого она в юности пропускала, а потом, став взрослой, любила и перечитывала по нескольку раз.
— Ну что ж, раз все равно не спишь, — сказала Софья Леонидовна, — присядь поближе, хочу кое-что спросить у тебя. Я ведь тоже не каменная баба,— и она чуть заметно улыбнулась. — Накинь-ка мой халат, а то холодно будет сидеть,— добавила она, когда Маша встала и босиком, в одной рубашке пошла к ее кровати,— Как Сталин? — спросила старуха.— Он в Москве?
— В Москве,— ответила Маша.
— Это хорошо, ему сейчас и нельзя уезжать из Москвы, — строго сказала Софья Леонидовна, и Маша согласно кивнула. Она сама никогда даже не задумывалась над этим, ей просто не приходило в голову, что Сталин может уехать из Москвы. — Тут немцы пишут и говорят разную неправду, — сказала Софья Леонидовна, — что они почти взяли Москву и всякое другое. Иногда мне удается узнавать наши сводки, передают люди, но и в них тоже, наверное, не все правда, а что же правда, вот скажи-ка мне? Как там?
Несмотря на суровую внешность старухи, сейчас у нее были глаза ребенка, готового жадно выслушать волшебную сказку, и Маше так захотелось рассказать необыкновенно хорошее, успокаивающее, приносящее утешение и счастье, что она почти была готова солгать и все-таки не могла.
Перед глазами у нее стояла Москва, которую она видела позавчера и вчера: строящиеся на улицах баррикады, марширующие ополченцы без оружия, муж — страшный, небритый и несчастный... Нет, она не могла солгать этой женщине, с которой ей отныне предстояло делить жизнь, а, может, и вместе встречать смерть. Да та, наверное, и не простила бы, если бы Маша решила солгать. Как ни ожидала она услышать чудо, она, конечно, отличила бы ложь от правды, и Маша стала рассказывать правду: и о хорошем, и о плохом, о вере в победу почти у всех тех людей, что она знала, и о готовности пожертвовать ради этого собою; о промышленности, которую перевозят на восток и на Урал и которая, как говорят, уже начинает там работать; о женщинах, которые спокойно тушат зажигалки на московских крышах, о зенитках и истребителях, которые не подпускают немцев к Москве; о том, что, несмотря на все немецкие налеты, в Москве почти не заметны разрушения. Потом она рассказала о том, что видела в последние дни, — о вдруг опустевшей Москве, о баррикадах, об ополченцах.