В Петербурге несколько дней поговорили о беспорядках, о безобразиях, о беззаконии, о том, что дольше так продолжаться не может, и затем заговорили о другом. В самом Доме предварительного заключения с виду все тоже поуспокоилось. Соню, когда она после возобновления свиданий пришла навестить Тихомирова, провели прямо к нему в камеру. Необыкновенная любезность администрации объяснялась тем, что было начато следствие по треповскому делу.
Соня провела в камере три часа, и все три часа Тихомиров рассказывал ей о том, что пришлось ему и его товарищам по заключению пережить в те страшные дни. Рассказал он и о записке, присланной ему Муравским для прочтения и передачи кому только можно. В записке говорилось, что пора бросить бить «предметы неодушевленные» и приняться за «предметы одушевленные». Речь шла о Трепове и Курнееве.
Под впечатлением рассказов Тихомирова Соня вся целиком была охвачена чувством сострадания. Ей казалось, что она никогда не будет в состоянии ни говорить, ни думать о чем-нибудь другом. Но уже во время следующего свидания события, еще вчера волновавшие ее, вдруг отодвинулись, отошли на задний план. Объяснялось это тем, что подсудимым вручили, наконец, обвинительный акт, и ей нужно было воспользоваться встречей с Тихомировым, чтобы посоветоваться, с ним, а через него и с другими товарищами, каких вызвать свидетелей и как вести себя на процессе.
Узнав, что у Чарушина нет никого в Петербурге, Соня назвалась его родственницей и сумела получить с ним свидание. Свидание произошло в тюремном коридоре мужского отделения Дома предварительного заключения. Так как ни стульев, ни скамеек там не полагалось, Чарушину и его гостье пришлось разговаривать, сидя на полу. Необыкновенная бледность Чарушина, от которой его огненные волосы показались еще краснее, чем обычно, привела Соню в ужас. Чарушин же нашел, что Соня совсем не изменилась.
— Ты, — сказал он, — осталась такая же милая и бодрая, как была всегда. По твоему виду не скажешь, как трудно тебе дались эти годы.
Соня рассказала ему в немногих словах о том, что делается на воле. Чарушин поделился с ней своими тюремными переживаниями.
— Я счастлив, что повидался с тобой, но меня уже тянет обратно в камеру, — признался он под конец свидания. — Я одичал в одиночке, отвык от человеческой речи, даже слова нахожу не сразу. Живется нам сейчас свободно, но я устаю от всего, даже от перестукивания.
Свобода, которой теперь пользовались заключенные, просто поражала Соню. Стольких в свое время из-за попытки перестукиваться заключали в карцеры, лишали передач, прогулок, свиданий, а теперь перестукивание получило права гражданства.
Во многих камерах рамы были выставлены и оставались только железные решетки. Жильцы этих камер, влезая на умывальники, могли просто-напросто переговариваться друг с другом. От окна к окну по наружной стене тянулись «кони» — веревки, к которым привязывали записки, провизию и даже книги.
Прокуратура считала, что после того, как обвинительный акт вручен подсудимым, общение их между собой ничем повредить не может. А начальству Дома предварительного заключения приходилось смотреть на эти вольности сквозь пальцы. Люди сидели чересчур долго, и их было чересчур много, что бы можно было держать их в прежней строгости, на прибегая к «особым мерам», а после боголюбовской истории к «особым мерам» оно обращаться не решалось.
Главной темой и переписки, и перестукивания, и разговоров был, конечно, предстоящий процесс. Обвинительный акт был полон клеветы. Подсудимые обвинялись в нем не только в подготовке к ниспровержению существующего строя, но и во всех существующих смертных грехах.
Люди, молчавшие несколько лет, с нетерпением ждали той минуты, когда смогут громогласно, обращаясь ко всему обществу, сказать о себе правду. Но смогут ли? Чем ближе день суда, тем больше ходит слухов о том, что правительство не допустит гласности.
«Разве дадут они сказать, — думает Соня, — то, что может им повредить? Разве рискнут устроить гласный суд после речи Петра Алексеева и Бардиной?»
ВЕСЫ ПРАВОСУДИЯ
Подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах.