Выбрать главу

И все эти годы медленно, но неуклонно продолжалась трансформация бернаносовского мировоззрения. Он не заявлял громко, во всеуслышание об отречении от своих монархистских идеалов. Однако все более явственно в его речи зазвучали новые интонации Шарля Пеги, поэта, убитого на фронте в начале первой мировой войны. Пеги тоже был католиком, одним из наиболее ярких представителей «католического возрождения», но только он-то поклонялся республиканским идеалам. Именно на его заповеди стал ориентироваться Бернанос в последний период своего творчества, воспевая «дух великого движения 1789 года».

В июле 1945 года писатель вместе с семьей вернулся на родину. Остановившись на короткий срок в Париже, он затем снова возобновил свои скитания по Франции: продолжал зарабатывать на жизнь журналистским трудом, без устали публикуя в различных газетах и журналах статьи, большинство из которых выражали разочарование тем, что победа в войне не стала окончательной победой над силами войны. В 1947 году он переехал в Тунис, где, продолжая заниматься публицистической деятельностью, на короткое время вернулся к художественному творчеству и написал пьесу «Диалог кармелиток» по роману немецкой писательницы Гертруды фон ле Форт. В это время писатель уже был тяжело болен. В мае 1948 года он срочно вернулся в Париж, где ему сделали операцию, но спасти его не удалось. Умер он месяц спустя, 5 июля.

Уроки нравственности и святые уроки непочтительности к власть имущим, которые преподал Бернанос, к счастью, не стали гласом вопиющего в пустыне, они живут и сейчас, в сознании его учеников и последователей, в сознании миллионов читателей. В истории французской литературы он оставил глубокий след и как автор замечательных художественных произведений, и как яркий публицист. На всем творчестве Жоржа Бернаноса лежит отпечаток его оригинальной и противоречивой личности. Будучи человеком настроения, вспыльчивым, склонным к опрометчивым поступкам и суждениям, он нередко становился жертвой заблуждений. И тем не менее благодаря своей бесконечной искренности и максимализму в поисках истины ему удалось внести огромный вклад в борьбу за спасение человеческой цивилизации. На протяжении всей своей жизни он бичевал торговцев в храме и старался пробудить ото сна праведных.

Валерий Никитин

Большие кладбища под луной[1]

Перевод В. Г. Исаковой

Если бы я ощущал вкус к делу, которое начинаю сегодня, мне, наверно, не хватило бы духу довести его до конца, потому что у меня не было бы в него веры. Я верю только в то, что мне трудно дается. Я не сделал ничего стоящего в этом мире, что не казалось бы мне поначалу бесполезным, бесполезным до смешного, бесполезным до отвращения. «Ради чего?» — вот демон, который движет моим сердцем.

Когда-то я верил в презрение. А это настолько школярское чувство, что оно быстро оборачивается краснобайством, подобно тому как кровь больного водянкой превращается в воду. Иллюзиями на этот счет я был обязан слишком раннему прочтению Барреса[2]. К сожалению, барресовское презрение (по крайней мере секретирующий его орган), похоже, страдает от постоянной закупорки. Чтобы добраться до горечи, презирающему приходится слишком глубоко вводить зонд. В результате читатель безотчетно разделяет с автором не столько само это чувство, сколько боль, испытываемую при мочеиспускании. Ну да бог с ним, с Барресом, и его книгой «Их лица»! Тот Баррес, которого мы любим, вступил в царство смерти со взглядом гордого ребенка и со скупой судорожной улыбкой благородной, но бедной девы, которой никогда уже не найти себе мужа.

Почему вдруг имя Барреса в самом начале этой книги? И почему имя славного Туле[3] на первой странице «Под солнцем Сатаны»? Дело в том, что сейчас я точно так же, как и тем сентябрьским вечером, «напоенным недвижным светом», не могу отважиться сделать первый шаг, первый шаг к вам, чьи лица скрыты от меня вуалью! Ибо знаю: сделай я этот первый шаг, я уже не остановлюсь и буду идти, чего бы это мне ни стоило, пока не добьюсь своей цели, сквозь дни и дни, так похожие друг на друга, что я потеряю им счет и они уже как бы выпадут из моей жизни. Так оно и есть на самом деле.

Я не писатель. Один вид листа белой бумаги вызывает в моей душе смятение. Та физическая сосредоточенность, которую предполагает писательский труд, настолько претит мне, что я избегаю ее, как только могу. Я пишу в кафе — с риском прослыть пьяницей, возможно, я и стал бы им, если бы могущественные республики не обложили безжалостными налогами утешительные крепкие напитки. За их отсутствием я весь год поглощаю сладковатый кофе со сливками, еще и с мухой в чашке. Я пишу за столиками кафе, потому что не могу долго обходиться без человеческих лиц, без голосов людей, о которых я, как мне кажется, старался говорить достойно. Вольно ж хитрецам утверждать, что я, как они говорят, «наблюдаю». Я вовсе не наблюдаю. Наблюдение мало что дает. Г-н Бурже[4] всю жизнь наблюдал людей света и тем не менее остался верен тому самому первому представлению о них, которое сложилось у скромного репетитора, изголодавшегося по английскому шику. Его изрекающие сентенции герцоги смахивают на нотариусов, а когда он хочет придать им естественности, они выходят у него глупыми, как индюки.