Мужчины шли в полном молчании, упругий газон заглушал звук шагов. Не выдали их и воротца, не скрипнули предусмотрительно смазанные петли, не продали, благодарностью отвечая за радение. Они уже почти достигли крыльца, когда с веранды вдруг послышалась взволнованная речь. До слуха отчетливо долетало каждое сказанное слово.
– Ах, мой милый брат, как вы можете меня так неволить? – колокольчиком заливалась раздосадованная чем-то девушка. – Pourquoi vous m'insultez? (франц. «Зачем вы оскорбляете меня?»).
Ей вторил мужской голос, жесткий и сухой, преисполненный непреклонной воли. Голос, привыкший повелевать.
– Софи, ma chèrie (франц. «моя дорогая»), к чему ты вынуждаешь меня вновь возвращаться к этой теме? Мне казалось, мы достигли согласия. Право же, ты разочаровываешь меня, сестра!
Иван Карлович набрал воздуха в грудь, дабы учтиво покашлять и обнаружить себя, однако Холонев удержал его за рукав. Послушаем, мол, что еще скажут. С хитрой улыбкой он приложил к губам палец, да еще подмигнул, словно озорник, целящийся из рогатки в новомодную застекленную витрину.
Между тем беседа на веранде продолжалась с нарастающим пылом.
– Нет, я решительно не понимаю… и отказываюсь понимать, отчего должна я связать себя браком с человеком, которого совсем не знаю?! Это противно, пошло… противоестественно, наконец! Да и как же без любви? Ведь я не люблю его! И не нужно так супить свои брови! Ну, скажите же хоть слово, что же вы молчите?
Фальк поморщился, будто от зубной боли, и невольно втянул голову в плечи, ожидая, что в ответ на столь разгоряченную тираду немедленно грянет самый настоящий гром. Вот сейчас, сию минуту! Однако ничего подобного не произошло.
Невидимый собеседник разгневанной барышни, к чести всех мужчин, сумел сохранить завидное самообладание и произнес ровным тоном, спокойно, едва ли ни ласково, как только отец мог бы говорить с проказницей-дочерью, вздорной, дерзкой, но оттого не менее любимой:
– Причем здесь любовь! Ты пойми, Софи, Николай Спиридонович не просто какой-то там насквозь пропахший чесноком купчина. С брюхом до колен и бородой-веником. Нет! То представитель нового сорта людей. По-европейски – коммерсант. И основателен он совершенно по-европейски. Поосновательней будет даже городничего. Николаус составит тебе блестящую пару, моя милая, и укрепит весь наш род. Кстати, давеча на суаре я имел оказию говорить с ним. Любопытнейший, признаюсь тебе, вышел у нас разговор. Между нами, он делал тебе авансы. Ну, что скажешь, Софьюшка? – говоривший помолчал несколько мгновений, предоставляя сестре возможность усвоить сказанное, и продолжил, чуть подпустив в интонацию стали, точно повар приправляющий блюдо щепоткой острого перца. – Не забывай, что ты – Арсентьева! А Арсентьевы никогда не совершают глупостей.
– Скажу, что девкой дворовой стану, в ногах ваших спать буду, только не выдавайте! А что до семейных корней, так укрепляйте себе сколько угодно, женитесь на Ольге Каземировне! Эвон, какой голубушкой она за вами вышагивает. Или вы думали, я того не вижу? А что касается глупостей, которых, как вы утверждаете, не делают Арсентьевы, я бы на вашем месте вообще промолчала! Мне удивительна даже мысль, что кто-то в здравом уме решит с нами породниться. Учитывая созданную вами репутацию…
Раздался резкий глухой стук, будто кто-то с размаха хватил кулаком по безвинной деревянной поверхности. Столу или дощатой стене.
– Своенравна ты, сестра! Сил моих нет! Только Господь-Бог знает, что ты там себе навыдумывала, – грянуло вслед за стуком. – Чем ты у нас грезишь? Петербургом? Парижем? Весьма дальновидно, ничего не скажешь! А что за несносная блажь эти твои полуночные гулянья в саду! Клянусь, если хоть один только раз я увижу в твоих руках сочинения господина Пушкина… Постой, быть может, виной всему этот твой велеречивый обожатель? А ты лучше за него выйди, то-то распотешишь!
– Ах, да причем здесь… – всхлипнула девушка и беспомощно умолкла, чувствовалось, что еще мгновение, и барышня не сможет сдержать слез.
Слушать дальнейший разговор становилось бессмысленно. Отставной штаб-ротмистр вежливо, но непреклонно отстранил нахмурившегося Владимира Матвеевича, а затем нарочно громыхнул свертком о саквояж. Звонко лязгнули отточенные клинки, и голоса тотчас смолкли, будто и не было.