Он не видел уже, как волна за волной долгоносые черти в лаптях на железных ногах, перевертываясь на крыло, с нестерпимым вибрирующим завыванием сыпались вниз, по отвесу пуская в падение бомбы, и как вместе с бешеным крошевом взброшенной из воронок земли подлетали куски человечины в желтых гимнастерочных клочьях; как рвалась и кипела земля, и как небо над берегом стало землей – подымавшейся и разбухавшей, как тесто, тучей рыжего праха. И над этой висячей, тяжелеющей тьмой все ходили «лаптежники», распахав, измесив, засевая фугасами, расшивая, буравя пулеметными строчками берег, готовые уж и винтами рубить, и обутыми в лапти ногами давить все, что может еще шевелиться внизу.
А когда облегченные «юнкерсы» канули за окоем и горячая персть наконец-то осела на землю, словно сыпучее нутро распоротой подушки, ничего уже не копошилось в развороченных и затрамбованных прахом окопах, разве что оседали еще кое-где, досыпались подсеченные взрывами стенки траншей, а потом истончились последние струйки песка, дополнявшего тяжесть недвижного гнета на кости погребенных завалом бойцов.
Но вот, гляди ж ты, будто сократил бесхребетную склизкую плоть дождевой какой червь, выгибаясь, топорщась, буравя разрушистый гнет с беспредельным упорством живого, хоть руби его надвое острым железом, а он… поднялась, как опара, земля, словно выперла к небу беременным чревом, не могущая спасться, пока не родит. И, прорвав ноздреватую свежую засыпь, продавив рыже-черную кашу округлого, проседающего зыбуна, словно слой раскаленного битого доломита в литейном цеху, из подземных глубин вместе с комьями, крошками, корневищами мертвой полыни, поднатужившись, выперло черное, ослепленное, глухонемое, только что сотворенное нечто. Как бы выросший из гиблых недр человек повалился ничком и плевался, хрипел, все никак не мог выхаркать горькую пыль в выворачивающем кашле. А еще один сын земли Русской, родившийся рядом, ошалело лупился из копотной черни налитыми кровью белками, с клокочущим хрипом засасывал в легкие воздух и вдруг… тягуче, с подвывом, навыворот заголосил:
– А-а-а-и-и-й-я-а-а! Разъедрить твою-ю-ма-а-ать в бога душу-у… ж-жыво-о-ой! Ты меня, в рот те, в ду-у-ушу-у-у, а вот на тебе, сука-а-а, живо-ой!..
– Глянь, чего у меня, Петька, глянь! – закричал ослепленный Дикань. – В глаз мне вдарило, в глаз – не откро-о-ю! В красном свете все, за-а-сти-ит! Петька, что ж это, а?!
– Да ну дай же, пусти!.. Цел он, цел у тебя! Это кровью его тебе залило, то-то он у тебя и заклеился! Шкуру, шкуру тебе на загривке счесало маленько! Ох и крови, Егорка, с тебя… чисто как с кабана.
Едва лишь нащупали сами себя, едва лишь башка перестала распухать от чугунного звона, просверленного криками раненых, едва лишь прожегся сквозь полог дегтярного дыма мигающий солнечный зрак, как тотчас опять потемнело от жирного гнуса, наполнилось мерзостным рокотом небо. Нерушимые клинья «лаптежников» наплывали стремительно, неотвратимо и так, словно сами утомились от собственной неуязвимости, даже необсуждаемой власти месить и утюжить втолченные в землю стрелковые роты. И паскудный их вой теперь резал по мозгу, как по мертвому дереву, и уже ни один из застывших в смертном приготовлении бойцов даже не ворохнулся: не могли, не хотели уже, повалившись ничком, с безнадежным упорством вжиматься в окопное дно, бесприютную землю, что не может тебя матерински покрыть, разве что раздавить.
– Вот и сейчас они нас и докончат, – просипел Котляров, и в сипении его уже не было гнева, обиды и боли – лишь одно травяное смирение перед обвальной, расширяющей площадь покоса судьбой.
И когда даже жадность последнего вздоха, казалось, раздавило в груди, в небе сделалось то, что никто из пехоты не смог осознать как законную, из всего предыдущего вытекавшую явь. Неуклонно летящий прямо в лоб батальону вожак, огрузнев, словно угольный ворон, подшибленный камнем, завалился на гнутое в корне крыло и западал к земле, потянув за собой черный дым, а еще через миг желтым солнечным клубом разорвался на части идущий за ним. С ревом темного недоумения, от которого лопалось что-то внутри, подожженный вожак ослепленно пронесся над вымерзшими головами Петра и Егорки, и как будто чудовищным ковочным прессом, сваебойною дурою вдарило в землю у них за спиной, затопив оглушенностью чудом. А за этим ударом и третий фашист запрокинулся лапами кверху, одеваясь огнем и мятущимся дымом… Что же это за сила поджигала их так? Словно Тот, Кому долго молились о хлябях, вдруг сделался виден – сам не сам, а кого-то из пернатых архангелов на Донскую Царицу послал.