И впервые в жизни я поняла гнев матери на отцовскую робость. "Веди себя как все остальные, не привлекай к себе внимания". Но зачем? Инквизиция не арестует того, кто не совершает преступлений, тем более, за отказ вести себя как бешеная обезьяна.
Теперь толпа пыталась прорваться вперёд и выместить ярость на пленниках. Охранники с трудом удерживали людей.
Внезапно, мальчик из первой группы кающихся узнал кого-то из приговорённых. Прежде, чем двое фамильяри успели его остановить, он бросил свою незажжённую свечу и кинулся вперёд, протягивая руки с криком "Мама! Мама!".
Она на мгновение подняла голову, руки дёрнулись, как будто тянулись к нему — и тут же отвернулась, а руки безвольно упали. Служители инквизиции подхватили ребёнка и отвели назад, в его группу.
Я думала, он заплачет, но этого не случилось. Он даже не смотрел больше на ту женщину. Он висел между двух охранников как изношенная тряпка, как будто в нём погасла последняя искра жизни.
Толпа снова умолкла — Великий инквизитор надел епископскую митру и поднялся к алтарю. Это был тщедушный тощий человек с длинным прямым носом, казавшимся ещё длиннее и острее из-за вздёрнутого подбородка.
— In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti, Amen. — Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь.
Высокая месса закончилась, Великий инквизитор спустился по ступеням алтаря и в сопровождении свиты торжественно зашагал через площадь к маленькой фигурке короля. Юные алтарники, следовавшие за ним, пошатывались под весом огромной, переплетённой в кожу и украшенной драгоценностями копии Святого Евангелия.
Когда Великий инквизитор приблизился, маленький Себастьян так забился в свой трон, что я испугалась, как бы он не вывалился назад. Великий инквизитор взял тяжёлую книгу и протянул королю.
По указке пары иезуитов, стоящих за троном, мальчик положил на книгу правую руку и дрожащим пронзительным голосом поклялся "поддерживать веру и инквизицию и делать всё, что в моих силах, для искоренения ереси".
Он запнулся на этой последней фразе и только с третьей попытки произнёс её правильно. Себастьян боязливо оглядывался на своего двоюродного деда кардинала Генри, но получил лишь суровый взгляд вместо поддержки.
Донья Офелия извлекла изящно вышитый платок и промокнула глаза.
— Ах, благослови Господь бедного ягнёночка. Какое чистое, невинное дитя, он и понятия не имеет, сколько нечестия в этом мире.
Приговорённых к смерти выволакивали вперёд одного за другим, чтобы провозгласить перед толпой их грехи. С каждым называемым преступлением донья Офелия пылко сжимала чётки из серебра и эбенового дерева, висевшие вокруг её шеи, и испускала вздохи, полные преувеличенного ужаса, как будто вот-вот упадёт в обморок от всего этого зла.
Некоторые кающиеся сознавались в лютеранстве, колдовстве прелюбодеяниях, или в том, что нарушали закон, пренебрегая размещением изображений Пресвятой Девы на стенах своих домов.
Но самые выразительные вопли возмущения донья Офелия приберегала для тех, кто обвинялся в исповедании иудаизма, возврате к иудейской вере.
— Я знала, — говорила она, когда преступника вытаскивали вперёд. — Достаточно только взглянуть на него, чтобы понять, что он еврей.
Если бы с нами была моя мать, она ужасалась бы ещё сильнее, чем донья Офелия. По мнению матери и нашего приходского священника, иудизация являлась самым непростительным преступлением против Христа из всех возможных.
Почти каждое воскресенье, на мессе, отец Томас напоминал нам перечень из тридцати семи признаков иудизации. Он говорил — если вы замечаете какие-то из этих признаков у вашего друга или соседа, ваш долг как верного христианина — немедленно сообщить об этом.
Надевает ли ваш сосед по воскресеньям чистые сорочки? Угощает ли друга фруктами в сентябре, близко ко времени еврейского праздника, называемого Праздником кущей? Пахнет ли свиным жиром дымок от его очага? Не упоминал ли торговец рыбой, что кто-то ни разу не купил у него угря? Не видали ли вы мать, моющую младенца вскоре после того, как тот был окрещён? Даже то, что человек стрижёт ногти по пятницам, может служить знаком, что он тайно практикует еврейскую веру.
Отец Томас уверял нас, что обвиняемые никогда не узнают, кто на них донёс, поэтому нечего бояться мести семьи и нет причины беспокоиться о проклятьях этих еретиков. Напротив, кто бы ни обвинял — хозяева или слуги, соседи или даже собственные родители — на них будет благословение церкви и Бога, за благочестие и преданность делу избавления Португалии от этого зла.
Моя мать многозначительно кивала в знак согласия всякий раз, как отец Томас нам об этом напоминал.
Поскольку наша семья могла проследить свою католическую родословную чуть ли не до самого святого Петра, да ещё с учётом наличия в роду аббатисс и епископов, мать постоянно и неусыпно наблюдала, не появятся ли подобные признаки у наших соседей, гордясь готовностью сыграть свою роль в очищении Португалии.
Сейчас уже далеко за полдень, во рту у меня пересохло, живот урчал от голода. Узники, должно быть, с ума сходили от жажды под ярким безжалостным солнцем, однако были вынуждены стоять на коленях перед огромным алтарём, повторяя за Великим инквизитором фразу за фразой томительно-длинную клятву отречения от грехов.
Для большинства приговор заключался в том, чтобы проехать по городу на осле (женщинам при этом оголяли грудь), получив двести ударов хлыстом. Это называлось позором. Детей забирали у родителей для перевоспитания в католической вере. Потом, после позора, большинство грешников заключат в городскую тюрьму до конца их дней.
Те счастливцы, кого после позора выпускали на свободу, до самой смерти имели право появляться на людях только в санбенито, чтобы добрые христиане знали, кто они, и могли их избегать.
— Какая жалость, что твоя матушка не смогла сегодня присутствовать, — неожиданно сказала донья Офелия.
Она яростно обмахивала глубокое декольте, покрытое до самых глубин ручейками пота, бегущими по могучим возвышенностям груди как снег с горных вершин.
— Она нездорова, — ответила я, повторив отговорку отца.
— Однако, присутствие на аутодафе — акт благочестия. Мне известно, что люди, которых приносили на смертном одре, чтобы присутствовать на процессии, поднимались и шли домой на своих ногах, исцелённые Богом за веру.
— У неё инфекция.
Донья Офелия подозрительно посмотрела на меня, как будто я — её горничная, пойманная на лжи.
— Передай ей мои соболезнования. Должно быть, она очень страдает от слабости здоровья. Помнится, твой отец и в прошлый раз говорил, что она больна. Возможно, она не понимает, как важно присутствие на аутодафе, поскольку ты, кажется, мало знаешь о том, что здесь происходит. Разве твой отец не объяснил семье, как милосердна инквизиция? Или он её не одобряет?
— Конечно, он одобряет, — горячо запротестовала я. — Мой отец не особенно разговорчив, но никто так не предан инквизиции, как он, и моя мать постоянно...
Она потянулась и похлопала меня по руке.
— Не расстраивайся, деточка. Уверена, что ты права. Просто ходят кое-какие разговоры. Ты же знаешь, как распространяются сплетни при дворе, хотя я, конечно, на них даже внимания не обращаю.
— Что они такое говорят? — меня возмутило, что кто-то мог сомневаться в лояльности моих родителей. Мы — одна из старейших католических семей Португалии, возможно, наш род гораздо древнее, чем её. Как она смеет?
Глаз доньи Офелии вспыхнули. Она не привыкла, чтобы к ней обращались в таком тоне. Я понимала, как опасно злить женщину, у которой такой влиятельный муж. Я постаралась подавить гнев.
— Простите, донья Офелия. Я разволновалась из-за того, что люди говорят неправду.
— Наверное, я ослышалась, они говорили о ком-то другом. Тебе не о чем беспокоиться, деточка. Извини, что я об этом упомянула.