Выбрать главу

— Венчают лаврами всякую дребедень, серятину, мелкотемье, выдают векселя на гениальность, а настоящее, подлинно талантливое не замечают.

Он искренне радовался появлению объективных принципиальных, статей того же М. Шкерина, и особенно профессора Литературного института им. Горького Владимира Александровича Архипова — талантливого литературоведа, автора глубоких по содержанию исследований, написанных с полемическим блеском книг о Некрасове и Лермонтове. Появление каждой литературно-критической статьи В. Архипова на страницах «толстого», да и «тонкого» журнала всегда было литературным событием. Владимир Александрович, так же, как и другие профессора-литературоведы, стоящие на общей идейно-эстетической платформе — Валерий Павлович Друзин, Федор Харитонович Власов были частыми гостями в доме Пермитина.

Человек, общительный по своему характеру, гостеприимный хозяин, Ефим Николаевич всегда искал общения с людьми, близкими ему по мировоззрению, по духу и взглядам, где патриотизм был главнейшим мерилом человеческого достоинства. Помню нашу встречу у меня на квартире в доме Литинститута на улице Добролюбова. Увидев на стене картины известных советских художников — Александра Герасимова, Федора Модорова, Павла Судакова, Бориса Щербакова, Ивана Титова и других, подаренных мне авторами, а также бронзовый портрет работы Евгения Вучетича, он оживился и стал расспрашивать меня о каждом из этих художников, мол, что он как человек? Все эти художники были реалистами, но Ефима Николаевича интересовало не только произведение, но и сам автор, его нравственный облик. Он считал, что дурной человек не может быть хорошим художником, повторяя известное: гений и злодейство несовместимы. Напрасно я пытался оспаривать этот тезис ссылками на конкретные факты и примеры. Я называл ему имена талантливых писателей, художников, артистов, чей нравственный облик вступал в вопиющее противоречие с их творчеством. Но он упрямо твердил свое. Его открытая доверчивая русская душа, честный и прямой характер жаждали видеть в людях себе подобных.

— Талант накладывает на человека большую ответственность, талант обязывает, — горячился Ефим Николаевич. — Если он подлец, карьерист, аморальный тип, значит он и в творчестве своем такой же фальшивый. И фальш эту не скроешь никакими лаврами и дифирамбами критиков.

Влюбленный в природу, хорошо понимающий ее, отличный знаток флоры и фауны, он преклонялся перед ее гармонией и красотой. В своем творчестве он, пожалуй, как никто другой из современников, давал яркие и сочные картины пейзажа и сетовал, что природа, пейзаж исчезают из произведений молодых писателей. Поэтому вполне естественна его любовь к пейзажу советских живописцев. (Мою художественную коллекцию составляют главным образом пейзажи, среди которых особенно выделяются две работы А. М. Герасимова и несколько полотен П. Ф. Судакова.) С Александром Михайловичем и Павлом Федоровичем меня связывала давняя дружба, и Ефим Николаевич попросил познакомить его с этими двумя так не похожими живописцами.

В мастерской Судакова Пермитин и познакомился с Народным художником СССР А. М. Герасимовым и мхатовцем, Народным артистом СССР А. В. Жильцовым — актером могучего дарования и большой души человеком. Они подружились, и это было так естественно и закономерно. В те годы с Герасимовым и Жильцовым мы встречались очень часто, два-три раза в неделю, обычно или у меня на квартире или у Герасимова и Вучетича. Однажды, предварительно условившись, мы с Ефимом Николаевичем поехали к Герасимову. Небольшой двухэтажный особняк на улице Левитина (теперь там размещается музей-квартира выдающегося художника, первого президента Академии художеств) Александра Михайловича служил и квартирой и мастерской живописца. В мастерской лежали штабелями работы разных лет, на мольберте стоял большой холст будущей картины «Выстрел в народ», над которой Александр Михайлович работал давно. Много раз он переделывал ее, но теперь картина казалась законченной. Сюжет ее был прост: эсерка Фани Каплан стреляет в Ленина. На Ефима Николаевича картина эта произвела глубокое впечатление, о чем он с искренней откровенностью сказал автору. С большим интересом, я бы сказал с восторгом, рассматривал Ефим Николаевич пейзажи и натюрморты художника, проявляя при этом тонкий вкус и прирожденное интуитивное понимание прекрасного. Особенно понравился ему один действительно великолепный этюд: огромный букет полевого разноцветья. Глаза его то блаженно щурились, то излучали волнующий азарт.

— Мне кажется, я ощущая запах этих цветов, — говорил он мне приглушенным голосом, не отрывая глубокого изумленного взгляда от картины.

Когда мы возвращались от Герасимова, он спросил меня:

— Как ты думаешь, продал бы старик мне эти цветы? Бесподобные. Они мне будут сниться. Поговори с Александром Михайловичем.

Поговорить с Герасимовым мне не пришлось. Когда через несколько дней я зашел к Пермитиным, то к своему немалому удивлению увидел на стене гостиной этот великолепный этюд — букет полевых цветов, написанных широкой размашистой кистью неповторимыми именно герасимовскими, плотными, сочными мазками. Картина эта как бы озаряла своими дивными красками просторную комнату. Лицо Ефима Николаевича радужно сияло, в светлых глазах играли озорные огоньки.

— Ну как? Что скажешь? Эта вещица не хуже твоей сирени.

У меня есть подаренный Александром Михайловичем этюд сочной сирени, с которого художник затем написал свою знаменитую бесподобную картину «Сирень на подоконнике» с дождевыми каплями на оконном стекле. Впоследствии у него ее купил Е. В. Вучетич.

— Что ж, поздравляю, — ответил я Ефиму Николаевичу. — И удивляюсь, как тебе удалось уговорить старика.

Я не стал спрашивать о цене, за которую уступил художник Пермитину свой маленький шедевр. Есть вещи, которые не имеют цены, тем более, что в деньгах тогда Александр Михайлович не нуждался и, если уступал свои работы, то только близким по духу людям, которых искренне полюбил и которым открыл свою не очень-то доверчивую душу. Да и по своему характеру Александр Михайлович был человеком прижимистым, особой щедростью не отличался и не многим удавалось завоевать его расположение. А вот с Ефимом Николаевичем у них как-то быстро и естественно завязалась сердечная дружба. Что их сближало и связывало, этих двух маститых мастеров — художника слова и художника кисти? Несомненно прежде всего общность идейно-эстетической платформы. Оба убежденные реалисты, ярые противники всевозможных сомнительного толка новаций и откровенного шарлатанства как в изобразительном искусстве, так и в литературе, они могли часами вести задушевные беседы, часто взволнованные и возбужденные.

Однажды — было это в середине жаркого лета, ко мне на квартиру заехал мой старый добрый друг Алексей Васильевич Жильцов. Он тогда готовил для радио литературную композицию по эпопее Сергеева-Ценского «Преображение России» и хотел, чтоб я прочитал написанный им сценарий. В то время уже вышла в свет моя книга о Сергееве-Ценском «Подвиг богатыря» с предисловием Е. Н. Пермитина. Беседу нашу прервал телефонный звонок Герасимова.

— Чем занимаетесь? — спросил Александр Михайлович.

— Сидим с Алексеем Васильевичем и обсуждаем мировые проблемы.

— Тогда я сейчас к вам приеду, — сказал Герасимов и положил трубку. У него было две собственных автомашины — старый просторный «ЗИМ» и тоже далеко не новая «Победа» — вездеход. Он приехал через полчаса, бодро вошел в квартиру — а ему в то время уже перевалило за восемьдесят — и сразу:

— Ну что вы сидите в такой духоте?

— А что делать, Александр Михайлович? — ответил я.

— Поедем на дачу, — сказал Герасимов, не уточняя, однако, на чью: к нему ли в Абрамцево, ко мне, ли в Семхоз или к Жильцову в Валентиновку.

Мы с Жильцовым вопросительно переглянулись. И словно поняв нас, Александр Михайлович прибавил: