Выбрать главу

— Вы смелый, отчаянный человек. Вы же сунули в тот гадюшник раскаленный железный прут и все разворотили. Они, разъяренные могут и ужалить.

— Они мстительны и коварны, будьте осторожны, — поддерживал его Чечулин, эмоциональный, резкий в суждениях, седовласый, не по возрасту энергичный зодчий. И предлагал,

— Вам бы в новом романе обратиться к проблеме градостроительство и зодчества. Это древнейшая профессия в истории человечества. Она древней искусства. Прежде, чем запеть или сделать наскальный рисунок, человек строил крышу над головой.

Перебивая друг друга, они предлагали темы, называли проблемы, которые, по их мнению, первостепенны, волнующие для читателя. Мне было радостно и легко в обществе этих страстных патриотов, жаждущих от писателей правдивого, честного и огненного слова. Мы говорили о литературе, искусстве, о бесчинстве пришельцев-космополитов, о несуразных экспериментах Хрущева. Их несколько удивляло и радовало, что и руководитель культурой Московской области Виктор Азаров полностью солидарен с ними и в резких выражениях разделяет их боль и тревогу. За страстной беседой незаметно пролетело время, и мы разошлись только в полночь. Прощаясь супруги Чечулины пригласили меня в гости вместе с женой в удобное для нас время.

— О многом хочется поговорить, посоветоваться, просто излить душу, — сказал Дмитрий Николаевич, и мы обменялись телефонами.

Александр Огнивцев пригласил меня с женой на все спектакли Большого театра, с его участием. Это было очень любезно с его стороны, и мы не преминули воспользоваться его приглашением: в течение двух месяцев мы с женой побывали в Большом на шести спектаклях с участием Александра Павловича. Такое внимание к моей персоне со стороны великого артиста я воспринимал с трогательной благодарностью. Он был, несомненно, выдающийся певец, обладатель ни с кем не сравнимого голоса, равного по силе Максиму Михайлову и Александру Пирогову. Особенно он блистал в роли Досифея в «Хованщине» Мусоргского. Я был восхищен его талантом.

О знакомстве и встречах с Огнивцевым я рассказал Иванову. Алексей Петрович отнесся к этому довольно сдержанно с нотками ревности. Он говорил, что своей стремительной карьере — из самодеятельности сразу в Большой театр — Огнивцев обязан корифеям русской оперы Антонине Неждановой и ее супругу Николаю Голованову.

Это они случайно заметили в Молдавии самородок с божественным даром, отшлифовали незаурядные голосовые данные и привезли в Москву. По словам Иванова не последнее место в расположении к Огнивцеву Неждановой были его внешние данные. Поразительное сходство с Шаляпиным — рост, осанка, стать, а главное лицо и даже прическа изумляли всех знакомых, приятелей и друзей. Иванов рассказывал:

— Он ведь детдомовец. Родителей своих не знает. А между прочим у Шаляпина был импресарио Пашка Агнивцев. И фамилия у Александра до прихода в Большой театр была тоже Агнивцев. Это Голованов переделал ему «А» на «О». Николай Семенович говорил: не театральная у тебя фамилия: Агнивцев-Говнивцев. Огнивцев — это звучит!

В последующие дни, месяцы и годы мы можно сказать регулярно собирались у Грум-Гржималовых, при этом круг участников расширялся. Я приглашал своих друзей-поэтов, читали стихи, вели бесконечные разговоры об одном и том же, и о надвигающейся духовной экспансии американо-израильской эрзац-культуры, которой благоволил произраильский режим Брежнева. Мы все нуждались в таком общении, чтоб хоть как-то «отвести душу», почувствовать локоть единомышленника и соратника. Мы говорили вслух о том, о чем не дозволено было говорить публично со страниц газет и журналов, с экрана телевидения, контролируемых сионистскими «агентами влияния». Когда Константину Иванову с великим трудом удавалось провести концерт симфонического оркестра, которым он дирижировал в Колонном зале, мы всем составом своего кружка шли в Дом Союзов, чтоб насладиться прекрасной классической музыкой, испить глоток чистой воды, не отравленной заморскими помоями. Скромный, застенчивый, какой-то стеснительно тихий Константин Константинович, становясь за пульт и взмахнув дирижерской палочкой, он совершенно преображался. Это был маэстро в самом высоком значении этого слова. В те годы равных, ему не было в стране Советов.

Однажды Огнивцевы пригласили меня с женой к себе в гости. Занимали они отдельную квартиру в две большие комнаты в «высотке» на Котельнической набережной! Когда я впервые переступил порог их квартиры, мне по казалось, что я попал в Музей антиквариата. Стены густо — увешены картинами выдающихся русских художников XIX и начала XX века: Айвазовский, Маковский, Мясоедов и другие. Особенно поразила меня большое полотно, которое я уже видел в музее, «Иисус Христос у Мертвого моря» И. Крамского. Помню, в музее я тогда долго стоял у этого шедевра, на котором был изображен Спаситель, сидящий на прибрежном камне в знойный день. В простом одеянии, такой обыкновенный, человечный погруженный в глубокое раздумье. О чем? О судьбе рода людского, погрязшего в грехах? О сатане, ввергнувшим во искушение и пороки множество людей, рожденных для счастья? О тлетворных разрушительных силах Зла, порожденных Дьяволом-ненавистником и врагом Добра и благоденствия?

Картина эта, написанная с профессиональным блеском апологетом реализма, каким был Иван Крамской, обладала какой-то колдовской, притягательной силой, будоражило ум, и просветляла совесть. Я понимал, что это не копия, а подлинник и мысленно спрашивал себя, как она, музейная, оказалась здесь в частном владении? Я оторвал взгляды от картины и вопросительно посмотрел на Александра Павловича. Мой немой вопрос был настолько очевиден, что Огнивцев счел нужным пояснить:

— Это авторское повторение.

А тем временем Анна Мелентьевна показывала моей жене антиквариат — серебро, хрусталь, фарфор, когда-то принадлежавшее царственным особам из династии Романовых. В темном углу я увидел гипсовый бюст, белый, не тонированный, Александра Павловича. Мне он показался безвкусным, любительским, каким-то преднамеренно напыщенным, вроде портрета Огнивцева работы академика Александра Лактионова. — Кто скульптор? — поинтересовался я.

— Не помню. Малоизвестный, — небрежно оборонил Александр Павлович.

— Лактионов вас долго утомлял? — поинтересовался я, имея виду собственный опыт. — Один мой портрет Лактионов рисовал восемь сеансов по два часа. Два других были нарисованы быстрей. Хотите я вас познакомлю сочень талантливым скульптором, моим другом Борисом Едуновым? Он сделает ваш настоящий, достойный музея, портрет.