Офицер проследил за взглядом солдата и зажмурился от яркого солнца, какое он часто видел в той, как теперь уже кажется, давней и далекой войне в Монголии.
На веранде стало жарко. Плед сполз с колен деда комком на кончики валенок. Мне тоже стало как-то не по себе, кажется, от духоты на веранде. В голове потекли непонятные и совсем чужие мысли, звучащие голосом деда:
«Долгие годы войны, страданий, поражений и побед. Потери? Кто о них думает… Тот… никогда не считался с «винтиками», оперировал лишь массами… Приучил»… — маршал как-то вдруг и сразу понял причину произошедшего в себе изменения настроения, смену гнева на насмешливое спокойствие. Он понял, чем шутит сержант.
— До демобилизации каждый день буду чистить сортиры, — ошарашил опять сержант шутовским ответом, не соответствующим степени важности собеседника и масштабам, разделяющим собеседников.
Командующий фронтом обмер, но, привычный держать себя в руках, не подал виду. Частые встречи и беседы в последние годы с человеком, который мог унизить и уничтожить любого на пике его славы и торжества, приучили его не выдавать свои чувства. Прежней кипящей злости уже не было. Остался лишь неприятный осадок, как легкая изжога. Как-то незаметно, просто и буднично пришло озарение. В одно мгновение маршал увидел сержанта, словно под микроскопом от подошвы его самодельно подбитых сапог до подстриженной под «полубокс» макушки. Один из миллионов его безличных солдат-трудяг стоял перед ним, спокойно и крепко упершись о землю своими не пропорционально длинными ногами. На мощном торсе будто висели длинные руки, заканчивающиеся огромными кулачищами.
«Урод какой-то, а туда же: в богатыри, — усмехнулся маршал, — но натренирован».
Больше всего его поразили василькового цвета глаза сержанта, в которых, казалось, накопились все переживания долгих дней мучительных лет войны, вся трагедия солдатской судьбы на войне. Маршал почувствовал силу души солдата, выжившего до сегодняшнего дня и способного шутить.
Дедушка стал раскачиваться в кресле и смешно, но очень достоверно показал, как маршал, суровый и битый, ожесточенный и усталый, вдруг расхохотался.
Для окружающих смех командующего был неожиданным и непривычным. Таким его никто никогда не видел. Он смеялся некрасиво, так, как смеялся когда-то в детстве, не стесняясь ни голоса, срывающегося на визг и хрюканье, ни гримасы, обезобразившей и без того крупное и лошадиное лицо. Он хохотал с чистой душой человека, избавившегося от скверны, очистившегося от всех глупых условностей мундира, званий, положения, чинов и наград. Смеялся маршал, ставший просто человеком. А причиной тому было «озарение». Полководец понял, что этот сержант кладет на чашу весов больше, чем жизнь и смерть. И спорит он вовсе не с ним, а с тем черным и страшным, что обрушилось на них, на плечи миллионов простых людей — мужчин и женщин страны. Он положил на чашу не свою жизнь, которой на войне рискуют каждый день и каждый час, а достоинство родной земли, за которую он в ответе. Дело не в личной жизни и смерти. Все сложнее: солдат не имеет права проиграть или умереть, потому что должен победить. Страшнее смерти — позор и срам поражения. На войне люди живут по формуле Эпикура: пока смерти нет — глупо бояться того, чего нет. А когда она наступит — бояться уже будет некому. Жизнь на войне ничего не стоит, если не гарантирует победу.
«Тоже мне эпикуреец… Но я понял тебя, сержант. Понял, что тебе нужны не заморские (эйзенхауэровские) часы, тебе нужны часы победы… И мне тоже… Я хочу, чтобы ты… мы победили…» — уже с теплотой подумал маршал, совсем иными глазами всматриваясь в крупные морщины на лице сержанта, в морщины, разделяемые черными ниточками въевшейся в кожу земли. То, что сначала он принял за шутовское кривляние, было на деле презрительным высокомерием «работяги» к показательным упражнениям «артистов» противника. Командующий это понял по глазам солдата, которые были суровы и спокойны. Уставший труженик войны хотел показать, что многое из того, что здесь «шик», они делают буднично и обычно без показухи и не для наград и похвал. Маршал это понял, но, помня свои нехитрые арифметические подсчеты, не поверил. Не любя пустых болтунов и хвастунов, коротко отрезал:
— Даю 25 минут.
— Не нужно, как было сказано — 20 минут и 27 мишеней.
Снова волна раздражения легкой тучкой прошла по сердцу привыкшего отдавать приказы командира.
— Согласен…
Дед, сомкнув веки, замолчал. Тихо сидим, глядя на потемневший от тени облака лес вдали. Каждый думает о своем. Солнце опустилось ниже и почти касается крыш высотных домов. Полуденный жар сменился предвечерней духотой. Раскаленный за день бетон выдыхает из себя жар, нещадно испаряя из всего живого и неживого воду. Люди обливаются потом, травы и цветы вяло сникли, засохшие комки грязи рассыпались в сухой прах и пыль.