Выбрать главу

— Анаксимен!

— Диоген!

— Принять гостей! — распорядилась Каллипига.

Межеумович продрал глаза, утерся столой, с трудом поднялся и, покачиваясь, начал снимать “показания”.

Анаксимандр, сын Проксиада, оказался из Старотайгинска. Анаксимен — тоже из Старотайгинска, но отцом у него был, правда, Евристрат. А Диоген, так тот и вовсе был из Сибириса и являлся сыном Аполлофемида.

Межеумович уже с важным видом толкался среди них, чуть ли не сбивал с ног перегаром, особенно настаивая на точности ответа по “пятому” пункту. А, удовлетворившись, сказал:

— Тоже мне, мудрецы!

— А мы вовсе и не мудрецы, — поправил его Анаксимандр. — Мы фисиологи.

— Что это еще за физиологи? — удивился диалектик. — Собак, что ли, режете?

— Не физиологи, в варварском значении этого слова, — поправил его Анаксимен, — а фисиологи, то есть люди, изучающие законы физики.

— И не только изучающие, — добавил Диоген, — но и открывающие их.

— Ну, хоть академики? — с надеждой в голосе спросил материалист.

— Академиев не кончали, — за всех ответил Диоген из Сибириса.

— Школа должна быть, научная школа, — объяснил Межеумович. — Преемственность самого передового в мире учения. Основатель, продолжатели. То да сё.

— Если в этом смысле, то школа у нас есть, — обрадовал диалектика Анаксимен. — Анаксимандр — ученик Фалеса, я учился у Анаксимандра, а Диоген — мой ученик.

Я присмотрелся к ним повнимательнее. Ну, Анаксимандр по возрасту вполне мог быть учеником Фалеса, а вот как Анаксимен мог учиться у Анаксимандра, если тот значительно моложе своего ученика? Разве что, интерес к наукам и к физике, в частности, возник у него в старости. И уж совсем никак не походил на ученика Анаксимена Диоген, потому как находился даже не в стареющем, а, прямо таки, в дряхлеющем возрасте. Ведь он даже и не ехал на велосипеде, а лишь с трудом катил его руками.

Но, видимо, в Мыслильне все могло быть…

Встреча новых гостей была шумной и довольно продолжительной. Пока возжигали ладан для благовония, тащили лохани с розовой водой для омовения ног, пристраивали велосипеды, плели венки из сельдерея и совершали еще с десяток необходимейших действий, я решил уединиться в “отливальню”. Прошел мимо бассейна, в который меня угораздило свалиться, посмотрел на его дно. Да нет, не показалось мне все это. И Бим был в бассейне, правда, на самом дне и в виде мозаики. Но то, что это именно мой старый знакомый Бим, сомнений быть не могло.

В “отливальне” никого не было. Мраморная, забранная спереди тоже плитой, скамья на пять мест с овальными отверстиями. Внутри приятно журчала вода. У боковых стен стильные, современные рукомойники. Я расположился и задумался. Из того, что я услышал на симпосии, становилось ясно, что философы что-то знали о Времени. И стихи Пиндара, если в них вдуматься (и почему я раньше этого не сделал?), кое-что раскрывали в этой тайне. “Даже силою Времени не станет не бывшим то, что было! О, если бы знал человек грядущее!” Но ведь они-то знают свое грядущее! В чем тут дело? Скрывают что-то от меня? Да нет… Ничего они от меня не скрывают… Сами не осознают того, что знают? Вот… Вот именно! Они сами не осознают того, что знают. А я это со временем осознаю. Это уж непременно.

Я повеселел. Тут вошел Сократ, устроился с другого конца мраморной доски с отверстиями и сказал:

— Раньше, глобальный человек, я считал, что нет ничего сильнее знания. Оно всегда и во всем пересиливает и удовольствия и все прочее. А зло, думал я, творится по неведению. Злой поступок казался мне следствием непонимания того, что есть истинное благо, а не результатом разумного выбора зла. Мне казалось, что умышленное зло невозможно.

Я молчал, тужась над созданием умных мыслей, конечно, а вздорные и ненужные пуская по ветру.

— Разве не все, к чему стремится душа и что она претерпевает, оканчивается счастливо, если ею управляет разум, и несчастливо — если безрассудство? Так вот, если добродетель — это нечто, обитающее в душе, и если к тому же она не может не быть полезной, то, значит, она и есть разум. Ведь все, что касается души, само по себе не полезно и не вредно, но становится полезным или вредным благодаря разуму или безрассудству. В согласии с этим рассуждением добродетель, коль скоро она полезна, и есть не что иное, как разум. Так я думал раньше. А ты как думаешь, глобальный человек? Ответь мне.

— Но как же отвечать, Сократ, — в перерыве между мыследеятельностью ответил я, — если, во-первых, и ничего не знаешь и не притязаешь на знание, а затем если и имеешь кое-какие соображения по этому поводу, то на них наложен запрет, да еще со стороны нас-всех, так что вообще нельзя сказать ничего из того, что думаешь? Скорее, тебе следует говорить. Ведь ты утверждаешь, что обладаешь неким даймонием, которому есть что сказать. Так не раздумывай, будь так любезен, отвечай мне и не откажи научить уму-разуму.

— Добродетели научиться нельзя. Знание и, следовательно, добродетель — это божественный разум, доступный, и то не полностью, лишь философскому уяснению в понятиях. Обычно же люди мнят, что знают, и их мнение в большинстве случаев мало чем отличается от простого незнания. Но есть и истинные мнения, которые находятся как бы между знанием и незнанием. Мнение, казалось мне, если оно истинно, ведет к правильным действиям и добродетельным поступкам. Истинное мнение, так же как и знание, руководя человеком, направляет его к верной цели и удерживает в границах добродетели. Такое истинное мнение и соответствующая ему добродетель доступны человеку, и он может при необходимых условиях им научиться. Но истинные мнения, как и всякие мнения вообще, из-за их чувственной природы весьма изменчивы, текучи и преходящи.

— Ну, — поднатужившись, согласился я.

— Истинные мнения, — продолжил Сократ, — тоже, пока они остаются при нас, вещь очень неплохая и делают немало добра. Но только они не хотят долго оставаться при нас, они улетучиваются из души человека и поэтому не так ценны, пока разум не свяжет их суждением о причинах. Будучи связанными, мнения становятся, во-первых, знаниями и, во-вторых, устойчивыми. Поэтому-то знание ценнее правильного мнения и отличается от правильного мнения тем, что оно связно.

— Ну, — поощрил я Сократа.

— Значит, с мнениями мы разобрались… Но вот что делать с разумом? Вопрос в том, глобальный человек, разумен ли разум человека? И куда он ведет человека?

— Куда это? — испугался я.

— Исследование, которое мы предприняли, — дело немаловажное, оно под силу, как мне кажется, лишь человеку с острым зрением. Мы недостаточно искусны, по-моему, чтобы произвести подобное разыскание, это все равно, что заставлять людей с не слишком острым зрением читать издали мелко написанные буквы. И вдруг кто-то сообразит, что те же самые буквы бывают и крупнее, где-нибудь в надписи большего размера! Я думаю, прямо находкой была бы возможность прочесть сперва крупное, а затем разобрать и мелкое, если это одно и то же.