Несравненно большее значение имеет у софистов их гносеологический релятивизм, распространённый на знание, на суждения о практических ценностях земного человека. К этого рода релятивизму, могущему быть названным также и этическим релятивизмом (не совсем точно, так как наряду с признанием относительности этических ценностей, здесь имеет место и признание относительности ценностей политических, эстетических и других; лучше поэтому назвать его аксиологическим), софисты могли бы и не прийти, но если они пришли к нему, то это значит, что в V веке антропоцентризм создал психологию, и софисты уже стали на единственно правильный путь решения философских проблем на почве изучения стремящейся к благу (т. е. в конечном счёте к радости) личности. У софистов мы действительно находим немало психологических наблюдений; эти наблюдения и привели их к сознанию того, что различные люди удовлетворяются разными ценностями, и отсюда впервые положение «человек есть мера всех вещей» приобретает также субъективистическое значение: каждый человек есть мера всех вещей; но развитие этих субъективно-индивидуалистических выводов из общих позиций софистов есть дело преимущественно уже младшего поколения софистов.
Тот же факт относительности всех или большинства знаний, т. е. ценностей приводит софистов первоначально к теоретическому осознанию другого факта, – что при рассмотрении и обсуждении одной и той же ценности возможно с полным правом и основательностью высказывать различные, даже противоположные суждения, поскольку мы будем становиться на точку зрения то одной, то другой воспринимающей эту ценность личности. Этот факт Протагор выразил другим замечательным положением: «Относительно всякой вещи возможны два противоположные друг другу рассуждения». Здесь теоретические основы последней характерной черты софистов с единственной, освещённой достаточно правильно в литературе, почти единственной, на основании которой оценивали софистов и их современники и позднейшие писатели, – их эристики, искусства споров, их диалектики, искусства вести беседу, их риторики, искусства произносить публичные речи. Навстречу этому искусству шли практические потребности Греции того времени (см. начало главы), и теоретические основы эристики софистов привели к тому, что на практике софисты стали действительно учителями искусства «неправое дело представлять правым, хорошее – дурным», – с помощью искусной речи, с помощью сбивания с толку своих собеседников и слушателей; неважно, сами ли софисты открыто заявляли, что они учат этому, или их охарактеризовали так их враги; во всяком случае, их практическая деятельность действительно развивалась в этой плоскости и не ограничивалась серьёзными аргументами в пользу защищаемой позиции, как они предполагаются и допускаются в теории, основывающейся на факте различия человеческих потребностей, и как они могли бы быть использованы для защиты противоположных точек зрения без всяких натяжек, словесных ухищрений, подтасовок и прочего. Но практические потребности, особенно в защитительных и обвинительных речах, были сильнее потребности оставаться правдивым. Социальная жизнь заставляет лгать, быть хитрым, быть шулером. Софисты, сведшие философию с неба на землю, понимали это лучше других, понимали наивность желания делать человека практическим адвокатом, не делая его шулером. И они приняли вызов жизни, провозгласивши (или осознавши) себя шулерами и учителями шулерства.
Так как эристика софистов была единственным пунктом, который замечали у них их современники, и так как Сократ был обвинён в принадлежности к софистике именно по этому пункту, то я и начиняю рассмотрение Сократа как софиста с вопроса о его эристике или диалектике.