Как хотелось бы повидать детей, хотя немного отдохнуть среди них и приняться за работу, не расставаясь с ними. Как жаль даже эти немногие дни сидеть бессмысленно и бесплодно здесь, в глухих стенах. А как одиноко и грустно так встречать Новый год. Долгоруков обещал мне постучать в 12 часов в стену. Это единственное общение, нам доступное в канун наступающего года.
1918 г. 1 января.
Новый год. Но первый день прошел для нас хмуро. Гулять мне пришлось очень поздно, когда уже стемнело. В камере было холоднее, чем когда-либо, и стена у окна покрылась потоками воды. Ноги мерзли и руки стыли за письмом.
2 января.
День неожиданных сюрпризов и неудач. На прогулку вызвали рано. Я еще с утра заметил в своем окошке блеск света. Значит солнце. Я, радостный, вышел. Да, в коридоре было солнце, но было и другое: дверь к Долгорукову была отперта, и он тоже одевался, а дальше мы встретили Кокошкина, Авксентьева и Степанова. Ура! Наконец-то совместная прогулка. Минуты пробежали незаметно. Я впервые узнал от Степанова, что и он попал сюда из-за несчастной ошибки. Вместо бумаг мне должны были принести пирог, который хотел мне передать Молчанов. Попали бумаги, дальше обыск в моей камере, дальше переполох наших девиц, их поездки в Смольный, их полный рассказ там. Дальше обыск у Молчанова, в то время как там ночевал Степанов, и его арест. Вот путаница приключений, достойная Дюма и Конан Дойля. Даже поверить трудно, что могут быть такие сплетения обстоятельств.
3 января.
Хорошо, что Шуре удалось передать мне письма девочек. Они так трогательно милы, эти письма, так занимательны, что доставляют огромное удовольствие. Туся пишет, как говорит, живо и неровно. Рита сантиментальничает и очень любит массу восклицательных знаков, хорошо описывает и изображает сценки. Аленушка пишет так серьезно и обстоятельно, что никогда не подумаешь, что ей 11 лет. Точно, ясно и просто она рассказывает все свои детские забавы и занятия других, как взрослая и с трогательной деликатностью и наивностью ребенка. Сегодня ее два письма так хороши. С их письмами ко мне в камеру долетают смех, веселье и незатейливая, простая жизнь у дедушки. Но как одним словом Аленушка оттенила и их грусть. Они зажгли свою маленькую елочку и «не плясали вокруг, а молча смотрели на нее и, потушив свечи, разошлись»… Да, так и я смотрел, молча и долго смотрел на свою елочку, вспоминая прошлые счастливые дни. Бедные дети, сколько недетских мыслей и недетского горя приходится им выносить за последние месяцы.
А сколько теперь таких детей в России? А сколько еще более одиноких, более несчастных и беспомощных, чем они, мои девчурки?
Холодно в моей камере. Так холодно, что трудно писать. Стынут руки, пар сгущается от дыхания, с окна текут сырые потоки по стене, и даже на полу от них образуется лужица. Эти последние ночи никак не мог согреться даже под двумя одеялами и сверху накинутым пальто. Если долго сидишь, то застывают и руки, и ноги, приходится бросать книгу и усиленно маршировать из угла в угол. Утром вставать - это целое испытание. Не скоро потом согреешься. Не то топить стали хуже, не то зима все больше и больше дает себя знать.
4 января.
В газете «Правда» по поводу покушения на „Ленина" напечатана кровожадная статья. Требуют „сто голов" за каждую голову „народных вождей". Как мне кажется теперь и как казалось всегда, террор личный никогда ничего не достигает. Если это действительное покушение, то можно ли убийством Ленина или Троцкого убить большевизм? Конечно, нет. Кроме того, само по себе это возмутительное и безнравственное средство не может быть морально оправдано, оно практически нецелесообразно. Оно лишь подхлестнет упадающее настроение масс. Поэтому приходится подозревать, не подстроено ли это „покушение" нарочно, с целью именно подогреть симпатии. Возможны и такие комбинации. Говорят, что среди нашего гарнизона будто бы было решено в случае несчастья со Смольным расправиться с нами. Не знаю, верно ли это. Что касается наших сторожей, то у них, по-моему, скорее обратное настроение. Но, быть может, в крепости есть и иные части.
Наш бастион переполнен. П. Сорокин и Аргунов посажены уже вдвоем, а в камере одна кровать. Сегодня, идя на прогулку, мы сквозь щель двери приветствовали их. Теперь уже шесть членов Учредительного Собрания сидят в Петропавловской крепости, а на завтра назначено его открытие. Говорят, семеновцы и преображенцы хотять защищать его от красногвардейцев. Как бы не вышло безполезного кровопролития.
После прогулки я не сразу мог согреться в моей камере. Часов около 4 пришла комиссия для освидетельствования моего здоровья - несколько врачей. Еще утром мне сказал сторож, что меня переведут в больницу. Врачи говорят то же. Не знаю, лучше это или хуже. Переведут, говорят, и Кокошкина. Но как же с Долгоруковым? Мне все-таки несмотря на нездоровье, тяжело его оставлять здесь. В „Н. Жизни напечатано”, что будто бы даже освободить нас хотят. Конечно, это пустяки. Но без Долгорукова я решил не выходить из заключения, если бы такое постановление было сделано.
5 января.
Сегодня, когда на свидание пришла В. Д. и мы разговаривали, один солдат вошел и, возмущенный, сказал: „ Сейчас на демонстрации убили солдат. Шли в первом ряду и все полегли"… Он был возмущен. Это он, между прочим, подписал протест от нашей караульной команды против предполагаемых над нами самосудов. Лицо у него умное, доброе.
Наконец- то я увидел опять Сашу и Володю. Она, бедняга, вчера до 12 час. ночи сидела в Смольном, пытаясь меня перевести в больницу, но ничего не могла сделать. Там боятся, что нас из больницы легче освободят, как членов Учредительного Собрания. Говорят, переведут дня через два. Но сегодня, воображаю, что творилось на улицах. Наша команда, видимо очень возмущена. Когда я шел гулять, сзади меня в коридоре солдат сказал: „ Честных людей здесь держат, а негодяи ”… дальше я не слыхал. Гуляли мы сегодня вместе, все члены Учредительного Собрания, т.-е. прибавились к нам Сорокин и Аргунов.
Алексей Митрофанов
Родина самовара
Туляки народ вполне курьезный.
Да и сам по себе город Тула - один огромный курьез
В 1892 году по главной улице города Тулы (в наши дни - проспект Ленина, а в то время - Киевской) ехал курьезный человек. Во-первых, он был очень стар. Во-вторых, имел изжелта-белую длинную бороду. В-третьих, носил вместо одежды нечто, более похожее на красное байковое одеяло. В-четвертых, ноги его были вовсе голые. На голове же красовалась громадная, протертая до дыр шляпа из фетра.
Ехал тот человек недолго. На очередном ухабе из тележки выпал шкворень, лошадь испугалась, убежала. Кучер побежал за ней. А курьезный человек остался сидеть посреди Киевской улицы, злобно зыркая по сторонам из-под густых седых бровей.
И что же, туляки глазели на него, показывали пальцем, улюлюкали? Да ничего подобного! Шли равнодушно мимо.
Человек, завернутый в красное одеяло, был почетный гость писателя Толстого, шведский философ Абрам фон Бунде. Он следовал к Льву Николаевичу в Ясную Поляну с тульского вокзала. Убежавшая лошадь была Кандауриха, присланная вместе с кучером из имения Толстого. А красное одеяло и голые ноги были частью философской позиции господина фон Бунде, долго жившего в Индии и подсевшего на тамошние моды. Он считал свое учение близким к учению Толстого и следовал, так сказать, к единомышленнику.
Когда скандинавский гость все же добрался до толстовского имения, он первым делом закричал:
- Я никогда в жизни больше не поеду на лошади, потому что это жестоко и опасно.
Потом они долго беседовали с Львом Толстым о жизни. А потом фон Бунде вновь поехал на вокзал (видимо, с той же Кандаурихой). А Лев Николаевич сделал на память запись: "Нынче приехал оригинальный старик швед из Индии… Оборванный, немного на меня похож".