– Ну, ладно – ухожу и я! – решил Пухов и со злобой степного человека поглядел на дикие горы, очертенело загромоздившие пешеходную землю.
О своем уходе Пухов начальнику не сказал, чтобы никого не удручать и себя не обременять.
Тронулся Пухов одиноким, как и прибыл сюда. Тоска по родному месту взяла его за живое, и он не понимал, как можно среди людей учредить Интернационал, раз родина – сердечное дело и не вся земля.
Со станции Тихорецкой поезда на Ростов не шли, а ходили в обратную сторону – на Баку.
Из Баку Пухов собирался дойти до родины – вкось по берегу Каспийского моря и по Волге, не особенно разбираясь в географии. Он думал, что на этом маршруте пшеницы больше растет, а сытно питаться любил.
В дороге, на пустой нефтяной цистерне, Пухов устал и опал туловищем. Ел он один пайковый хлеб, что получил еще в Новороссийске, – и то не в полную досталь.
На дороге встречались худые деревья, горькая горелая трава и всякий другой живой и мертвый инвентарь природы, ветхий от климатического износа и топора походов войны.
Историческое время и злые силы свирепого мирового вещества совместно трепали и морили людей, а они, поев и отоспавшись, снова жили, розовели и верили в свое особое дело. Погибшие, посредством скорбной памяти, тоже подгоняли живых, чтобы оправдать свою гибель и зря не преть прахом.
Пухов глядел на встречные лощины, слушал звон поездного состава и воображал убитых – красных и белых, которые сейчас перерабатываются почвой в удобрительную тучность.
Он находил необходимым научное воскрешение мертвых, чтобы ничто напрасно не пропало и осуществилась кровная справедливость.
Когда умерла его жена – преждевременно, от голода, запущенных болезней и в безвестности, – Пухова сразу прижгла эта мрачная неправда и противозаконность события. Он тогда же почуял – куда и на какой конец света идут все революции и всякое людское беспокойство. Незнакомые коммунисты, прослушав мудрость Пухова, злостно улыбались и говорили:
– У тебя дюже масштаб велик, Пухов; наше дело мельче, но серьезней.
– Я вас не виню, – отвечал Пухов, – в шагу человека один аршин, больше не шагнешь; но если шагать долго подряд, можно далеко зайти, – я так понимаю; а конечно, когда шагаешь, то думаешь об одном шаге, а не о версте, иначе бы шаг не получился.
– Ну вот видишь, ты сам понимаешь, что надо соблюдать конкретность цели, – объяснили коммунисты, и Пухов думал, что они ничего ребята, хотя напрасно бога травят, – не потому, что Пухов был богомольцем, а потому, что в религию люди сердце помещать привыкли, а в революции такого места не нашли.
– А ты люби свой класс, – советовали коммунисты.
– К этому привыкнуть еще надо, – рассуждал Пухов, – а народу в пустоте трудно будет: он вам дров наворочает от своего неуместного сердца.
В Баку Пухова приняли хорошо, потому что Пухов встретился с матросом Шариковым.
– Ты зачем приехал? – спросил Шариков, ворочая большие бумаги на дорогом столе и разыскивая в них толк.
– Укреплять революцию! – сразу заявил Пухов.
– А я, брат, Каспийское пароходство налаживаю – только ни хрена не выходит! – спроста объяснил Шариков.
– А ты чего писцом стал: бери молоток и латай корабли лично! – разрешил Пухов мучение Шарикова.
– Чудак ты, я ж всеобщий руководитель Каспийского моря! Кто ж тогда будет заправлять тут всей Красной флотилией?
– А чего ей заправлять, раз люди сами работать будут? – разъяснял Пухов, ничего не думая.
Шариков, однако, скучал по корабельной жизни и тяжело вздыхал за писчим делом. Резолюции он клал лишь в двух смыслах: «Пускай» и «Не надо».
Ночевать и харчиться Пухов пошел к Шарикову. Шариков жил у одной вдовы по улице Шварца. В свободные вечера, когда не было собраний или еще чего необходимого, Шариков делал вдове табуретки, а читать ничего не мог. Говорил, что от чтения он с ума начинает сходить и сны по ночам видит.
– У тебя грузный корпус, – кровей много! – открыл ему Пухов. – А для умственной работы ряжка толста – тебе обязательно надо кровь слить!
– Куда ж ее слить? – искал спасения Шариков.
– Лей в ведро! – советовал Пухов. – Давай я тебя ножом полосну – паровоз тоже лишний пар спущает!
– Брось ты скрипеть! – отставлял Шариков. – Я теперь сам похудею – от одного покоя. Ты знаешь, я от боев и классовой солидарности всегда становлюсь гуще и комплектней телом, а как все пройдет – я сам усохну!
Пожил у Шарикова Пухов с неделю, поел весь запас пищи у вдовы и оправился собой.
– Что ты, едрена мать, как хворостина мотаешься, дай я тебя к делу пришью! – сказал однажды Шариков Пухову. Но Пухов не дался, хотя Шариков предлагал ему стать командиром нефтеналивной флотилии.
Баку Пухову не нравился. В другое время его бы не вытащить оттуда, а сейчас все машины стояли молча, и буровые вышки прели на солнце.
Песок несся ветром так, что жужжал и влеплялся во все скважины открытого лица, отчего Пухова разбирала тяжкая злоба. Жара тоже донимала, несмотря на неурочное время – октябрь.
Решил Пухов скрыться отсюда и сказал о том Шарикову, когда он пришел со своего служебного поста.
– Катись! – разрешил Шариков. – Я тебе путевку дам в любое место республики, хотя ты кустарь Советской власти!
На третьи сутки Пухов тронулся. Шариков дал ему командировку в Царицын – для привлечения квалифицированного пролетариата в Баку и заказа заводам подводных лодок, на случай войны с английскими интервентами, засевшими в Персии.
– Устроишь? – спросил Шариков, вручая командировку.
– Ну вот еще, – обиделся Пухов. – Что там, подводных лодок, что ль, не видели? Там, брат, целая металлургия!
– Тогда – сыпь! – успокоился Шариков.
– Ладно! – сказал Пухов, скрываясь. – Зря ты мне особых полномочий не дал и поезд на сорока осях! Я б напугал весь Царицын и сразу все устроил!
– Катись в общем порядке – и так примут коллективно! – ответил на прощанье Шариков и написал на хлопчатобумажном отношении: «Пускай». А в отношении рапортовалось о поглощении морской пучиной сторожевого катера.
IV
Начался у Пухова звон в душе от смуты дорожных впечатлений. Как сквозь дым пробивался Пухов в потоке несчастных людей на Царицын. С ним всегда так бывало – почти бессознательно он гнался жизнью по всяким ущельям земли, иногда в забвении самого себя.
Люди шумели, рельсы стонали под ударами насильно вращаемых колес, пустота круглого мира колебалась в смрадном кошмаре, облегая поезд верещащим воздухом, а Пухов внизывался в ветер вместе со всеми, влекомый и беспомощный, как косное тело.
Впечатления так густо затемняли сознание Пухова, что там не оставалось силы для собственного разумного размышления.
Пухов ехал с открытым ртом – до того удивительны были разные люди.
Какие-то бабы Тверской губернии теперь ехали из Турецкой Анатолии, носимые по свету не любопытством, а нуждой. Их не интересовали ни горы, ни народы, ни созвездия, – и они ничего ниоткуда не помнили, а о государствах рассказывали, как про волостное село в базарные дни. Знали только цены на все продукты Анатолийского побережья, а мануфактурой не интересовались.
– Почем там веревка? – спросил одну такую бабу Пухов, замышляя что-то про себя.
– Там, милый, веревки и не увидишь – весь базар исходили! Там почки бараньи дешевы, что правда, то правда, врать тебе не хочу! – рассказывала тверская баба.
– А ты не видела там созвездия Креста – матросы говорили, что видели! – допытывался Пухов, как будто ему нужно было непременно знать.
– Нет, милый, креста не видела, его и нету, – там дюже звезды падучие! Подымешь голову, а звезды так и летят, так и летят, – таково страховито, а прелестно! – расписывала баба, чего не видела.