Выбрать главу

Листья утрамбовывались дождями в почву и прели там для удобрения; туда же укладывались для сохранности семена. Так жизнь скупо и прочно заготовляет впрок. От таких событий у очевидца Пухова слюни на губах показывались, что означало удовольствие.

Ездоки поездного состава неизвестного назначения проснулись на заре – от холода и потому, что прекратились сновидения. Пухов против всех опоздал и вскочил тогда, когда начала стрелять отлежанная нога.

Так как еды у него не было, то он закурил и уставился в пустую позднюю природу. Там ликовал прохладный свет низкого солнца и беззащитно трепетали придорожные кусты от плотного восточного утренника. Но дали на резком горизонте были чисты, прозрачны и привлекательны. Хотелось соскочить с поезда, прощупать ногами землю и полежать на ее верном теле.

Пухов удовлетворился своим созерцанием и крепко выразился обо всем:

– Гуманно!

– Сосна пошла! – сказал какой-то сведущий старичок, не евший три дня. – Должно, грунт тут песчаный!

– А какая это губерния? – спросил у него Пухов.

– А кто ж ее знает – какая! Так, какая-нибудь! – ответил равнодушно старичок.

– А тогда куда ж ты едешь? – рассерчал на него Пухов.

– В одно место с тобой! – сказал старичок. – Вместе вчерась сели – вместе и доедем.

– А ты не обознался – ты погляди на меня! – обратил на себя внимание Пухов.

– Зачем обознаться? Ты тут один рябой – у других кожа гладкая! – разъяснил старичок и стал расчесывать какую-то зуду на пояснице.

– А ты лаковый, что ль? – обиделся Пухов.

– Я не лаковый, мое лицо нормальное! – определил себя старичок и для поощрения погладил бурую щетину на своих щеках.

Пухов пристально оглядел старика в целом и плюнул рикошетом наружу, не обращая на него дальнейшего внимания.

Вдруг загремел мост – и в вагон потянуло свежей проточной водой.

– Что это за река, ты не знаешь, как называется? – спросил Пухов одного черного мужика, похожего на колдуна.

– Нам неизвестно, – ответил мужик. – Как-нибудь называется!

Пухов вздохнул от голодного горя и после заметил, что это – родина. Речка называется Сухой Шошей, а деревня в сухой балке – Ясной Мечою; там жили староверы, под названием яйценосцы. От родины сразу понесло дымным запахом хлеба и нежной вонью остывающих трав.

Пухов погустел голосом и объявил от сердечной доброты:

– Это город Похаринск! Вон агрономический институт и кирпичный завод! За ночь мы верст четыреста угомонили!

– А тут – не знаешь, товарищ, – меняют аль нет? – спросил чуть дышавший старичок, хотя у него не было чего менять.

– Здесь, отец, не променяешь – у рабочих скулья жевать разучились! А рабочих тут пропасть! – сообщил Пухов и стал подтягивать ремешок на животе, как бы увязывая себя за отсутствием багажа.

Старый серый вокзал стоял таким же, как в детстве Пухова, когда он тянул его на кругосветное путешествие. Пахло углем, жженой нефтью и тем запахом таинственного и тревожного пространства, какой всегда бывает на вокзалах.

Народ, обратившийся в нищих, лежал на асфальтовом перроне и с надеждой глядел на прибывший порожняк.

В депо сопели дремавшие паровозы, а на путях беспокойно трепалась маневровая кукушка, собирая вагоны в стада для угона в неизвестные края.

Пухов шел медленно по лазам вокзала и с давним детским любопытством и каким-то грустным удовольствием читал старые объявления-рекламы, еще довоенного выпуска:

Паровые молотилки «Мак-Кормик».

Локомобили Вольфа с пароперегревателем.

Колбасная Диц.

Волжское пароходство «Самолет».

Лодочные моторы Иохим и К°.

Велосипеды Пежо.

Безопасные дорожные бритвы Гейльман и С-я —

и много еще хороших объявлений.

Когда был Пухов мальчишкой, он нарочно приходил на вокзал читать объявления – и с завистью и тоской провожал поезда дальнего следования, но сам никуда не ездил. Тогда как-то чисто жилось ему, но позднее ничего не повторилось.

Сойдя со ступенек вокзала на городскую улицу, Пухов набрал светлого воздуха в свое пустое голодное тело и исчез за угольным домом.

Прибывший поезд оставил в Похаринске много людей. И каждый тронулся в чужое место – погибать и спасаться.

VI

– Зворычный! Петя! – глухо позвал слесарь Иконников.

– Что ты? – спросил Зворычный и остановился.

– Можно – я доски возьму?

– Какие доски?

– Вон те – шесть шелевок! – тихо сказал Иконников.

Дело было в колесном цехе похаринских железнодорожных мастерских. Погребенный под пылью и железной стружкой, цех молчал. Редкие бригады возились у токарных станков и гидравлических прессов, налаживая их точить колесные бандажи и надевать оси. Старая грязь и копоть висела на балках махрами, пахло сыростью и мазутом, разреженный свет осени мертво сиял на механизмах.

Около мастерских росли купыри и лопухи, теперь одеревеневшие от старости. На всем пространстве двора лежали изувеченные неимоверной работой паровозы. Дикие горы железа, однако, не походили на природу, а говорили о погибшем техническом искусстве. Тонкая арматура, точные части ведущего механизма указывали на напряжение и энергию, трепетавшие когда-то в этих верных машинах. Эшелоны царской войны, железнодорожную гражданскую войну, степную скачку срочных продовольственных маршрутов – все видели и вынесли паровозы, а теперь залегли в смертном обмороке в деревенские травы, неуместные рядом с машиной.

– А на что тебе доски? – спросил Зворычный Иконникова.

– Гроб сделать – сын помер! – ответил Иконников.

– Большой сын?

– Семнадцать лет!

– Что с ним?

– От тифа!

Иконников отвернулся и худой старой рукой закрыл лицо. Этого никогда Зворычный не видел, и ему стало стыдно, жалко и неловко. Вот человек всю жизнь мучился, работал и молчал, а теперь жалостно и беззащитно закрыл свое лицо.

– Кормил-кормил, растил-растил, питал-питал! – шептал про себя Иконников, почти не плача.

Зворычный вышел из цеха и пошел в контору.

Контора была далеко – около электрической силовой станции. Зворычный прошел всю дорогу без всякого сознания, только шевеля ногами.

– Скоро пресс наладишь? – спросил его комиссар мастерских.

– Завтра к вечеру попробуем! – равнодушно доложил Зворычный.

– Как, слесаря не волнуются? – поинтересовался комиссар.

– Ничего. Двое с обеда ушли – кровь из носа пошла от слабости. Надо какие-нибудь завтраки, что ль, наладить, а то дома у каждого детишки – им все отдает, а сам голодный падает на работе!..

– Ни черта нету, Зворычный!.. Вчера я был в ревкоме – красноармейцам паек урезали... Я сам знаю, что надо хоть что-нибудь сделать!

Комиссар мрачно и утомленно засмотрелся в мутное, загаженное окно и ничего там не увидел.

– Сегодня ячейка, Афонин! Ты знаешь? – сказал Зворычный комиссару.

– Знаю! – ответил комиссар. – Ты в электрическом цехе не был?

– Нет! А что там?

– Вчера большой генератор ребята пробовали пускать – обмотку сожгли. А два месяца, черти, латали!

– Ничего – где-нибудь замыкание. Это оборудуют скоро! – решил Зворычный. – У нас вот ни угля, ни нефти нет – ты вот что скажи!

– Да, это хреновина большая! – неопределенно высказался комиссар и не сдержался – улыбнулся: наверно, на что-то надеялся или так просто – от своего сильного нрава.

Вошел Иконников:

– Я те шелевки заберу!

– Бери, бери! – сказал ему Зворычный.

– Зачем ты доски-то раздаешь, голова? – недовольно спросил Афонин.

– Брось ты – он на гроб взял, сын умер!

– А, ну я не знал! – смутился Афонин. – Тогда надо бы помочь человеку еще чем-нибудь!

– А чем? – спросил Зворычный. – Ну, чем помочь? Брехать только! Хлеба ему дать, – так нам самим пайки в урез дают – даже меньше против числа едоков! Ты же сам знаешь.