Выбрать главу

Так было почти всегда, но в то памятное для меня утро второй причал встретил нас подозрительной тишиной. Не скрипели трапы под ногами рогульщиков, а лодки будто все разом испарились, уступив место зеленоватой шхуне с непонятным названием «Дафна».

Бушприт шхуны представлял собой женскую фигуру, возникшую из деревянной волны. Подбородок у русалки был неестественно вытянут, рот полураскрыт, будто она звала на помощь. Так мне показалось, наверное, оттого, что в то время я не знал мифа о рождении Дафны из морской пены, или, быть может, оттого, что я чувствовал какую-то обреченность. Отец хмурился, Гамлер шутил:

— Не правда ли, господин Арканов, в этом есть нечто романтическое. Вы не находите? — он предупредительно посторонился, пропустив нас к трапу, и продолжал: — Представьте, когда я вчера увидел эту красавицу-шхуну у причала, мне показалось, что она возникла из морской волны! Должно быть, сам Аполлон…

— Бросьте, Гамлер, — оборвал его отец, — покажите-ка лучше нашу каюту. Ребенок хочет спать.

Ребенок — это я. А ведь мне именно в то утро двенадцать лет стукнуло. Какой же я ребенок? Коська вон на целый месяц младше меня, и никто с ним особенно не церемонится, сам слышал, как ему Илья сказал: «Не дури, не маленький, длинные штаны носишь».

«Эх, Коська, Коська, обидел ты своего друга, на всю жизнь обидел!» — горестно думал я, озираясь по сторонам. Неспокойно, тревожно было на душе у меня, не радовало, что заправским путешественником вступил я на палубу настоящей шхуны. Любой мальчишка лопнул бы от зависти, если бы увидел меня сейчас, а мне было совсем невесело. Над Песчаным мысом клубился туман, медленно скатываясь за скалы, по бухте плавали какие-то доски и ящики, на одном из них, нахохлившись, сидела чайка; голые пирсы, причал, заваленный бочками и рогожными кулями, — все было таким неприветливым, неуютным. Скорей бы отчаливала шхуна, чтоб не видеть постылого берега: в море, говорят, всегда лучше, если человеку одиноко. Пойду в каюту, лягу и не встану, буду лежать, лежать…

Бросив прощальный взгляд на причал, я чуть не вскрикнул от радости: у ближайшего пакгауза, примостившись на ржавом якоре, сидел Коська. Когда он успел появиться, было совершенно непонятно.

Я сделал вид, что у меня развязались ремешки на улах, а сам во все глаза смотрел на своего друга, теряясь в догадках: откуда он узнал, что мы с отцом окажемся на шхуне?

В неизменной тельняшке, выгоревшей так, что едва различались полоски, в порыжевших парусиновых штанах Коська выглядел не слишком внушительно, но сейчас он представлялся мне каким-то сказочным принцем, явившимся в уснувший порт затем, чтобы вызволить нас. Вот только зачем он прихватил с собой удочку и банку с наживкой? Всем ведь ребятам с Матросской улицы и Рабочей слободки было хорошо известно, что именно в этом месте, у якоря, рыба совершенно не клюет. Об этом Коська не мог не знать. Недаром же однажды он поднял меня на смех, когда я предложил ему попытать счастья у ржавого якоря: мол, здесь можно поймать все, что угодно — от консервной банки до штанов утопленника, только не рыбу. Нет, не рыбачить явился сюда Коська, слишком практичным он был человеком, чтобы попусту тратить время. Не иначе как для маскировки удочку захватил. Я хотел окликнуть его, но не окликнул, Гамлер был рядом, зачем ему знать о том, что Коська мой друг?

— Лицо Робин Гуда омрачилось, он гневно посмотрел на врагов своих, — пошутил Гамлер и широким жестом пригласил нас следовать за собой, — но Робин ошибся: не темница, а королевский замок гостеприимно раскрыл перед ним свои вековые двери.

Перед тем как спуститься вниз, я еще раз оглянулся, но Коську не увидел. Он исчез так же внезапно, как и появился, забыв на лапе якоря банку с наживкой.

СНЫ И ЯВЬ

Теперь, когда прошло столько лет, пережитое в детстве представляется мне таким, будто все это я вычитал из приключенческой повести, будто не я, а кто-то другой был героем ее. И порой мне кажется, что в повести не все концы сведены с концами. В самом деле, почему я ничего не сказал отцу о гробнице, а он даже не спросил в то знаменательное утро, где я был в такую рань? И еще: почему часовые пропустили меня в музей? Возможно, им было приказано всех пускать и никого не выпускать?.. Словом, к автору приключенческой повести я мог бы предъявить множество претензий, если бы этим автором не было само мое детство. Сны и явь так тесно сплелись в моей памяти, с такой рельефностью отпечатались в ней, что порой я не могу провести резкой грани между ними, не хочу проводить: сны и явь беспокойного детства одинаково дороги мне.