Вдруг над самым моим ухом словно рванули кусок парусины — раздался взрыв, окна жалобно звякнули — я вздрогнул и посмотрел на отца. Он даже не поднял головы, по его губам пробежала быстрая усмешка. Потом он отложил карандаш, сказал внятно:
— Извольте бриться, господа.
— Сегодня близко, — заметил я как можно равнодушнее.
— Вполне закономерно, — согласно кивнул отец, будто сам только что подпалил бикфордов шнур и ожидал следующего взрыва, — вполне закономерно, друг мой, если звякают стекла… Так на чем же мы вчера остановились?
— На капюшонах… Знаешь, папа, это, наверно, у старых казарм! — не выдержал я, вспомнив о нашей с Коськой вылазке к старым казармам.
— По всей вероятности, — отец пытливо взглянул на меня, погрозил пальцем. — Так какого же цвета капюшоны полагалось надевать «детям бога», когда они совершали обряд…
Новый взрыв не дал ему договорить. На этот раз взрыв был таким сильным, что портрет Николая сорвался с гвоздя и шлепнулся на пол — во все стороны брызнули осколки стекла. Отец постоял над ним, потом поднял и повесил, продолжая:
— Ну вот, стало быть, верховный кармелин… Впрочем, я, пожалуй, поработаю, а ты займись чем-нибудь полезным. Кстати, ты еще не докрасил рамку его величества.
— Завтра докрашу, — пообещал я и незаметно показал царю язык. Из-за него-то мы и поссорились сегодня у сарая с Коськой. Коська обозвал меня монархистом и посоветовал захватить царский портрет с собой в Америку.
— Не хочешь? Ну что ж, тогда поупражняйся в каллиграфии… Чего ты все хмуришься, сынок?
Большой и сильный, он стоял передо мной, смотрел своими добрыми серыми глазами и виновато улыбался. С тех пор как не стало мамы, он часто смотрел на меня так, и я в такие минуты проникался к нему особенной нежностью. Как было бы хорошо нам, если бы жила мама и не было взрывов.
— Пап, когда все это кончится? — спросил я. Мне очень хотелось, чтобы он ответил на мой вопрос так же серьезно, как некогда отвечал маме, ведь он такой умный, он все понимал с полуслова.
— Скоро, Климент Андрианович, скоро, Климка! Вот сейчас разгадаю еще один пергамент, потом еще один…
— Нет, ты вправду, папа, — попросил я будто милостыню, и голос у меня стал хриплым, — вправду окажи, какой ты — белый или красный?
— По всей вероятности, в данный момент я малиновый. — Отец не хотел говорить со мной всерьез. Ему, должно быть, казалось, что я слишком молод, чтобы говорить со мной всерьез. Что ж, каждому свое. Он был хорошим археологом, ученым-археографом и совсем плохим педагогом.
Склонившись над столом, он разбирал свои закорючки и мурлыкал себе под нос какую-то чепуху:
У него была отличительная черта: когда увлекался или делал вид, что увлекся, то совершенно забывал обо всем, напевал, разговаривал сам с собой. Он и не подозревал, что я ловлю каждое его слово, запоминаю, сопоставляю их, пытаясь разобраться самостоятельно в том, в чем он не желал мне помочь. Вот и сейчас он напевал безобидную песенку, должно быть, начисто забыв о моем вопросе. Но я-то не забыл.
Какой король?
Такое не мог петь белый.
Белые за королей…
— Ну, вот и еще два знака готовы, — довольно проговорил отец, откинувшись на спинку стула, — неплохо, совсем неплохо в один день…
Он был доволен, он улыбался. Я не понимал, как можно было радоваться каким-то паршивым знакам, когда от взрывов звенели и лопались стекла, как можно было сидеть за столом и копаться в древних письменах, в то время когда на улицах города убивали людей?.. Он мог, мой старый добрый отец. Просто я многого не понимал тогда, я был ребенком.
— Чудесная наука археология, Клим! — говорил между тем отец. — Ты видишь сейчас город, а ведь когда-то здесь, быть может, простиралась долина, поросшая непроходимыми лесами, и бродили тут свирепые леопарды.
— Они и сейчас бродят, — заметил я хмуро.