…Когда мы познакомились, Саня еще не был доктором Хиггинсом, а больше смахивал на романтика в черном. Носил черные шелка, каракулевую шапку-кубанку, зализанные за уши волосы. По воскресеньям надевал что-то вроде смокинга горчичного цвета, к лацкану которого прицеплял две камеи, и отправлялся на чай в отель «Лютеция», где его уже ждали какие-то высокопоставленные дамы «из бывших».
Эти великолепные трансформации я наблюдал воочию, когда гостил у него на бульваре Лефебвр в Париже. Свою квартиру он уже успел не только обставить мебелью красного дерева, но и завесить все стены с потолка до пола разными портретами, старинными вышивками, гравюрами, миниатюрами. Там уже тогда можно было водить экскурсии. Что он, собственно, и делал, не вставая с ампирного павловского кресла.
Хорошо запомнил его наблюдения, что французы с легкостью и радостью освобождаются от всякого старья, а русские держатся за древний хлам до последнего. Например, он знал дома, где хранились подшивки старых эмигрантских газет 1920-х годов. Хозяева не могли с ними расстаться до самой своей смерти. Рассказывал о первых волнах эмиграции, которые принял на себя Стамбул, тогда еще Константинополь…
Саня уехал из Москвы, когда я еще учился в ГИТИСе, мы не были тогда знакомы. Но время от времени его имя возникало в околотеатральных кругах вместе с именами разных знатных невозвращенцев и диссидентов: Нуреев, Макарова, Вишневская, Ростропович, Барышников, супруги Пановы… Как-то сразу он оказался по ту сторону рампы, где его трудно было разглядеть даже в морскую подзорную трубу, что уж говорить о перламутровом театральном бинокле. Его имя не было под запретом – родители оставались в Москве. Ни в каких диссидентских демаршах или демонстрациях он замечен не был. Но выйти из глухой эмигрантской тени ему удалось только к концу восьмидесятых годов вместе с перестройкой и первыми вылазками в Париж его соотечественников, которым он предоставлял кров и с которыми щедро делился советами бывалого человека.
Некоторые из этих советов я запомнил на всю жизнь. Например, что по улицам Парижа не полагается ходить с розовой сумкой в клетку из «Tati».
– Ты не Майя Плисецкая! Ты не можешь себе это позволить.
– Но почему, почему? – недоумевал я. – Подумаешь, какая-то сумка!
– Если ты отовариваешься в «Tati», значит, на тебе можно поставить крест, – чеканил Саня.
Еще никогда не надо в «Monoprix» покупать дешевый джем. Выброшенные деньги. Там нет фруктов, один только сахар и красители. Как это определить? Очень просто. По цене! А еще можно взять банку и посмотреть на просвет. Если все малиновые семечки сгруппировались в одном месте, значит, джем никуда не годится. Они должны быть распределены по всей поверхности банки.
Каждое утро мы начинали с того, что изучали карту Парижа и тот район, куда мне предстояло отправиться. Саня знал все. Кто там жил раньше, на что стоит обратить внимание, как легче доехать на метро, где можно недорого перекусить. Париж приучил его к жесткой экономии, в которой ничего не было от извечной французской скаредности, но было точное знание цены, которую ты можешь себе позволить или не можешь. В последнем случае надо с достоинством отойти в сторону…
Этому его тоже научил Париж. Каждый должен знать свое место. И не посягать на чужое время и пространство. И в этом нет никакого пренебрежения или унижения. К скромнейшей консьержке здесь принято обращаться «madame», как и к высокородной герцогине. Свобода, равенство, братство – это не просто лозунги, но основы французского самосознания, которым предстояло овладеть мальчику с Фрунзенской набережной.