- Дел много, и погода стояла "неважная, - ответил он.
- Погода, это я понимаю, а дела - нет. Не понимаю. Разве дружба не важнее, чем все дела? Мы с вами не один год приятели, вы знаете, как я вас люблю и скучаю...
В таком роде Вера Игнатьевна могла говорить долго, получалось у нее это мило и весело. Голос у нее был молодой, мелодичный; какого-то тоже уже забытого звучания, звенел из юности, из бунинских повестей, из какой-то памяти вечной о самом себе. Под этот голосок, как под гитару, Петр Николаевич неизменно начинал грустить и что-то вспоминать, что совсем не нужно вспоминать. Какие-то сады, какую-то весну, какие-то белые платья, и тонкие руки, и нежные глаза, и тихий смех, брата, которого давно нет в живых, бабушку с молитвенником в руках и лес, в котором удивительно много грибов. Вот загадка, он помнил такие полянки, где прямо на коленях можно было за несколько минут (а может быть, секунд?) набрать ведро лисичек (а может быть, белых?). А где теперь такие полянки, есть ли они? Конечно, ему судить трудно, уж сколько лет он городской, а на Арбатской площади грибы не растут.
Вера Игнатьевна, голубушка, соскучившись в одиночестве, хотела все выговорить про плохих друзей. Это она делала с таким удовольствием, что он не смел ее прервать и всегда выслушивал до конца.
В какой-то момент она замолкала, как будто у нее был определенный запас энергии и слов.
- Высказалась - и на душе стало легче. На этот раз я вас прощаю. Но это не значит, что я всегда буду прощать.
Она выбиралась из кресла, легкая как птичка, и шла на кухню ставить чайник.
За чаем начиналось второе испытание. Политическая беседа на злобу дня и обсуждение новинок литературы. Вера Игнатьевна неизменно поражала его своим живым интересом ко всему на свете.
"Этим она и держится", - думал он, не сосредоточиваясь на ее высказываниях, она говорила о незнакомом, и только голос, прелестный, живой, проникал в сердце.
- ...В последних двух номерах повесть напечатана...
- Кто автор?
- Вас интересует имя?
- Насмешничаете? - сказал Петр Николаевич. - Интересует.
- Вот и рассердился: Ах, нельзя шутить с мужчинами, они сразу сердятся, я про это забыла. Вы тоже такой? - любезно обратилась она к художнику.
- Я гораздо хуже, - признался тот.
- А у меня новая приятельница появилась, интересная молодая женщина. Я рада каждому новому человеку в моем одиночестве и вообще люблю молодых. Моя новая приятельница - художница и очень много знает. Я прихожу к выводу, что теперь учат гораздо лучше, чем нас учили.
- Возможно.
- А я завидую. Какой полной и прекрасной может быть жизнь, если с самого начала серьезно учиться. А мы? Боже мой, я? Я об ученье не думала, я о другом думала. Ну о чем, о чем?
Старушка сердито посмотрела на комод, где в кожаной круглой рамке стояла фотография феи в кружевах, прелестной, как все феи, воздушной, как все феи, и, как все феи, далекой от идей фундаментального образования.
- Наверное, не о чем, а о ком. И не надо себя за это ругать. Это самое глупое, что мы можем теперь делать. Запоздалые сожаления, я их сам испытываю и поэтому знаю, как это неправильно.
- Моя новая подруга приходит, приносит мне свежие журналы и сидит со мной, говорит, что ей у меня очень нравится. Мою комнату хвалит. У меня все сохраняется, как было при Мите. Правда?
Он молчал. Эта комната одряхлела так, как будто прошли не года, а века после смерти хозяина. Красиво, но страшновато, как на картинке, которая была у Петра Николаевича в детстве. Заснувшее королевство. Спит стражник, прислонившись к железной ограде, спит лохматый-пес в будке, спит принцесса у себя во дворце, спят ее подданные, и все королевство покрывается паутиной. Но, существенная деталь, сбоку на подходе маячит принц-избавитель.
В комнате Веры Игнатьевны грязь, обои в пятнах, коричневые шторы, тканные золотыми львами, свисают лоскутами, книжные горы не разобраны, вершины их запорошены пылью, как серым снегом. А ножнички, крохотные перламутровые, лежат на туалете несколько лет в одном положении тоже как заколдованные, как будто заснули, а рядом с ними спят костяные кружевные коробочки и шкатулочки лаковые. В серебряном стакане на письменном столе спят карандаши, которые еще отточил хозяин. Странный был человек, удивительный, сумасброд, актер тонкий, настоящий.
- Дух Дмитрия Степановича сохранился, но многое переменилось, Вера Игнатьевна. Я врать вам не буду. И, воля ваша, стол письменный надо выносить.
- Его никто не берет. Его невозможно продать. Хоть бы так кто-нибудь взял, в подарок. Мне иногда кажется, что я из-за него умру.
- А музей?
- Говорит, что берет. И не берет, - голос Веры Игнатьевны стал плачущим, личико сморщилось.
Этот письменный стол после смерти хозяина въехал сюда, встал посредине и перекрыл все пути. Он заполнил собою все. Вера Игнатьевна давно уже сказала, что выживет из них кто-то один.
Она сражалась с ним, особенно ночами, когда в зыбком свете фонаря он возвышался перед нею своими шпилями и башнями. Он был окован латунью, словно закован в латы, по ночам от него исходило сияние. Вооруженный воин, враг. Он был высокий, двухэтажный, мрачный и величественный. Выкинуть его она не могла. Муж любил работать за ним, ему он был друг.
Уже врачи из поликлиники сказали, что стол нужно убрать, в комнате нечем дышать. Стол сжирал кислород. Кроме того, по ночам он стрелял. Лежа без сна, она слушала эти выстрелы.
- Он такой огромный, - сказала Вера Игнатьевна.
- Давайте я его сейчас отсюда налажу, - предложил художник, - толкану, он и покатится. Минута.
Вера Игнатьевна посмотрела на него, подняв маленькое личико. Она уже почти ничего не видела без очков. Жалость сжала сердце Петра Николаевича, такой одинокой, всеми забытой и беспомощной была эта старая женщина; такой никому не нужной.
Другая бы давно взяла и выкинула это дьявольское порождение мрачной фантазии восемнадцатого века. Мрачной? Но восемнадцатый век не был мрачным. А кто сказал, что это восемнадцатый? Задав себе этот вопрос, Петр Николаевич понял, почему так ведет себя музей. Там тоже не знают, кто он, этот стол, или, наоборот, уже знают. Но пока ученые мужи, вернее, ученые дамы разберутся, у бедняжки кончатся силы.
Да, конечно, это никакой не восемнадцатый, а девятнадцатый, последняя его треть, вот тогда создавали подобные вещи.
- Обещаю вам, миленькая Вера Игнатьевна, голубушка, - ласково сказал он, - на той неделе его у вас не будет. Мы что-нибудь придумаем, да, Арсений?
- Конечно, - ответил художник, сдержанный, благовоспитанный молодой человек, как будто его подменили. - Как прикажете. Хоть сейчас.
- Начинайте его освобождать.
- Ой, ой, - тоненько сказала Вера Игнатьевна и рассмеялась.
Все-таки поразительно, как рождаются и живут такие незащищенные.
- А ваша подруга, - напомнил он, - чего она от вас хочет?
- Ничего. Странный вопрос. Я же вам сказала. Ей у меня нравится. Она меня в мамы берет.
- Лариса ее зовут?
- Вы знакомы? - удивилась Вера Игнатьевна.
- Как видите.
- Что за тон! Объясните, голубчик, чем она вам не угодила? Можно подумать, что вы были в нее влюблены.
- Она дурная женщина.
- Я уже в том возрасте, когда мне не опасны дурные женщины и дурные мужчины.
"Ну, как ей втолкуешь", - думал Петр Николаевич.
- Конфеты мне больше не носите. Лариса тоже пусть не носит. Я дама вполне обеспеченная. Живу неплохо.
Когда они уходили, Вера Игнатьевна опять забралась на свое место, высокая спинка и боковины кресла закрыли ее от письменного стола, от проблем пыли и кислорода, уборки-разборки, рваных парчовых тряпочек и засохших белых бомбочек зефира, конфет, которые она любила, но не ела. Они у нее всюду лежали.
"На свете много одиноких старушек, - думал Петр Николаевич, - и все те же у них болезни и воспоминания. И нету дочки или внучки с косичками, единственного, что им нужно... А Митя ничего этого уже не видит и не знает, в этом тоже свое преимущество... А в рассказе о нем это должно быть. В эпилоге. Недаром никто не любит эпилогов".