— Если хорошенько поразмыслить, — сказал Куртин, — ты прав. Но в любом случае будет лучше, если мы начнем рассчитываться каждый день вечером, и пусть каждый сам сторожит свою долю. Тогда каждый сможет уйти, когда пожелает.
— Не имею ничего против, — сказал Говард. — Очень даже недурная затея. Каждый из нас будет думать только о том, не пронюхал ли кто о его тайнике.
— Что за мерзкий характер у тебя, Говард! — сказал Доббс. — Вечно ты подозреваешь всех в разных подлостях.
— Тебе не обидеть меня, парень, — ответил Говард. — Я в людях разбираюсь и знаю, на какие милые поступки они способны и о чем они думают, когда запахнет золотом. По сути дела, все люди становятся одинаковыми, когда в игру вступает золото. Все подличают одинаково. Разве что опасаются, что их схватят за воротник — тогда начинают осторожничать, изворачиваться и лгать. Здесь, на природе, им ни к чему прикидываться, здесь дело всегда выглядит и проще и понятнее. Простым донельзя. В городах люди подвержены сотням соблазнов, но видят и тысячи барьеров на пути к ним. А здесь есть лишь один барьер — жизнь другого человека. Остается решить для себя всего один вопрос.
— Какой? — спросил Доббс.
— И мне интересно было бы узнать, какой? — одновременно с ним проговорил Куртин.
— Остается один-единственный вопрос: не станет ли в один прекрасный день воспоминание слишком тяжелой ношей, которая способна замучить человека. Сами поступки человеку не в тягость. Душу его пожирают одни воспоминания. Да, но давайте подобьем итог. Делиться будем каждый вечер, каждый подыщет себе тайник по вкусу. Потому что когда мы намоем для начала фунтов двадцать, никто из нас все равно не сможет таскать его в кожаном мешочке на груди.
Большие усилия, вся их хитрость и изворотливость потребовались для того, чтобы хорошенько замаскировать место промывки. Лагерь, где они спали и готовили пищу, пришлось перенести на полкилометра от штольни. Сама она была так удачно загорожена кустарником и большими валунами от того единственного места, где можно было в нее войти, что никто забредший сюда по ошибке или случайно их рабочего места не обнаружил бы. А еще неделю спустя холмы, промоины и каменные глыбы настолько поросли быстро поднявшейся вверх травой и расцветшими кустами, что даже индейцы, вышедшие на охоту, не обнаружили бы ничего подозрительного, что привело бы их к штольне.
Скрывать местонахождение лагеря они не собирались и все здесь оставляли на виду. Чтобы как-то оправдать свое в нем пребывание, расставили повсюду рамы и натянули на них необработанные шкуры убитых горных козлов и нанизали на шесты птичьи тушки. Любой путник принял бы их за охотников за шкурами и коллекционеров редких птиц. Это не вызвало бы ни малейшего подозрения: сотни людей занимаются этим небезвыгодным ремеслом.
Из лагеря к штольне вела потайная тропка. Чтобы ступить на нее, первые десять метров требовалось проползти на брюхе. Когда все трое оказывались на тропке, начало ее закладывали и прикрывали срезанным терновником. Когда они возвращались в лагерь, сначала долго и внимательно наблюдали, нет ли кого поблизости. Окажись там кто-нибудь, они сделали бы большой крюк и вышли бы к лагерю с другой стороны, будто возвращались с охоты.
За все время, что они тут прожили, им на глаза не попалась ни одна живая душа — ни белый, ни индеец. И вообще маловероятно, что кого-нибудь занесет в эту глухомань. Но троица была слишком умной и осторожной, чтобы на одно это положиться: того гляди станешь жертвой случая. А ведь даже дикий зверь, преследуемый охотником, не стал бы искать убежища там, где они жили или работали. Запах потного человеческого тела погнал бы его в другую сторону. А собаки в таких лесах пугливы, они стараются держаться у ноги хозяина и к чужим следам не принюхиваются.
Каждый последующий день, проведенный тут, делал жизнь все более невыносимой. Однообразная изо дня в день еда, неумело приготовленная неловкими руками, всем опротивела. Однако приходилось ею давиться. Тоскливая монотонность труда делала его еще тяжелее: копать, просеивать, ссыпать, разбирать, приносить воду, сливать и прочищать сток. Один час похож на другой, как день на день и неделя на неделю. И так шли месяц за месяцем.
С тяготами труда еще кое-как примириться можно. Сотни тысяч людей всю жизнь делают работу ничуть не менее однообразную и чувствуют себя при этом сравнительно неплохо. Но здесь действовали и другие силы.
Первые недели они провели, не осознавая толком, сколь тягостным станет их существование. Им и на мгновение не приходило на ум, что скоро их начнут терзать и пожирать силы, о происхождении которых они до сих пор даже не догадывались. На первых порах каждый день случалось что-нибудь необычное. Каждый день планировалось и приводилось в исполнение что-то новое. У каждого из них еще оставались в запасе анекдоты или истории, неизвестные двум другим. Каждый из них изучал остальных, в каждом было что-то особенное, какое-то качество, привлекательное или отталкивающее, но заслуживающее, по крайней мере, внимания.
Теперь им нечего было рассказывать друг другу. Ни у одного из них не осталось про запас хоть словечка, не надоевшего бы остальным. Они знали все слова друг друга наизусть, даже интонации и жесты, которыми эти слова сопровождались.
У Доббса была привычка во время разговора прикрывать веком левый глаз. Поначалу Говард с Куртином находили ее до предела забавной и то и дело подшучивали над ним. Но наступил один достопамятный вечер, когда Куртин сказал:
— Если ты, пес проклятый, не перестанешь все время прижмуривать левый глаз, я всажу тебе в брюхо унцию свинца. Тебе, каторжному отродью, очень хорошо известно, что меня это бесит!
Доббс мгновенно вскочил на ноги и выхватил револьвер. Окажись другой в руке Куртина, началась бы самая распрекрасная перестрелка. Но Куртин знал, что получит шесть пуль в живот, как только опустит руку к кобуре.
— Мне хорошо известно, откуда ты взялся, — кричал Доббс, размахивая револьвером. — Ведь это тебя отстегали плетью в Джорджии за то, что ты напал на девушку и изнасиловал ее. Ты ведь не на школьные каникулы в Мексику приехал, собачий хвост!
Побывал ли Доббс на каторге, было так же неизвестно Куртину, как Доббсу — приходилось ли Куртину побывать в Джорджии. Это они высосали из курительных трубок или вытащили из свиной поджарки, а сейчас орали друг другу в лицо, лишь бы привести в неописуемую ярость.
А Говарда это как будто не касалось, он сидел у костра и пускал на ветер густые облачка табачного дыма. Зато когда оба умолкли, исчерпав до времени запас ругательств, он проговорил:
— Парни, бросьте и думать о стрельбе. У нас нет времени возиться с ранеными.
Прошло совсем немного времени, и однажды утром Куртин ткнул ствол револьвера в бок Доббса:
— Произнеси хоть слово, и я нажму, жаба ты ядовитая! А случилось вот что. Доббс сказал Куртину:
— Да не чавкай ты без конца как хряк, которого откармливают на убой! В какой это исправительной тюрьме ты вырос?
— Чавкаю я или нет, не твое собачье дело. Я, по крайней мере, не свищу дырявым зубом, как крыса.
На что Доббс ответил:
— Разве у крыс в Синг-Синге дырявые зубы?
Вряд ли найдется человек, который не понял бы смысла вопроса: Синг-Синг — принудительное место жительства тех граждан Нью-Йорка, которые попались с поличным. А те, что не попались, пооткрывали свои конторы на Уолл-стрите.
Такого дружеского намека Куртин спокойно не перенес и сунул ему свой снятый с предохранителя револьвер между ребер.
— Черт бы вас побрал, — крикнул обозлившийся Говард, — вы ведете себя как недавние молодожены. Спрячь свою железку, Куртин.
— А ты чего? — взбесился Куртин.
Опустив руку с револьвером, набросился на старика:
— Ты чего тут раскомандовался, калека?
— Раскомандовался? — удивился Говард. — Я и не думал командовать. Я пришел сюда затем, чтобы намыть или добыть золото, сделать свое дело, а вовсе не для того, чтобы выслушивать брань ополоумевших парней. Мы друг без друга не обойдемся, и если одного подстрелят, двое других уйдут отсюда несолоно хлебавши, двоим этого дела не поднять, а если что и удастся спасти, то хватит только, чтобы выручить приличную поденную оплату.