Сегодня боль скрутила особенно сильно. Она пронизывала его тело до кончиков пальцев на руках и ногах. Али Кушчи горел в жару. Показалось ему, что дверь в темницу приоткрылась и вошел повелитель-устод, приблизился к нему, склонился над ветхой циновкой.
— Что с тобою, сын мой?
— Как видите, учитель, совсем одолела меня болезнь, — ответил Али Кушчи, пытаясь подняться и вновь опрокидываясь навзничь. — Совсем одолела…
— Мне очень, очень жаль тебя, Али. Это я виноват во всем, я взвалил на твои плечи слишком тяжелую ношу. Пойди повинись перед шах-заде, упади ему в ноги. Иного выхода нет, Али…
— О учитель, не надо так говорить. Я скорее умру здесь, в этой готовой могиле, в холоде и голоде, чем предам вас, предам в руки шах-заде, вашу… нашу… тайну.
Но Улугбек просунул ему под мышки руки свои, приподнял его с циновки.
— Нет, нет, — бормотал Али Кушчи, — если предам… как предстану перед вами? Как посмотрю в ваши глаза… в день Страшного суда?
Устод, не обращая внимания на эти слова, продолжал тащить, поднимать Али Кушчи. И вдруг изменившимся, грубым голосом закричал:
— Да вставай же, говорят тебе!.. Поднимись! Тебя зовет солнцеликий повелитель Мирза Абдул-Латиф!
«Какой солнцеликий?..» Али Кушчи с трудом расклеил ресницы, отрешаясь от видений. Двое воинов пытались поднять его, ухватив под мышки, третий с факелом в руке стоял у порога. До скрипа стиснув зубы, Али Кушчи все-таки выпрямился. Чтоб не упасть, привалился тут же к стене, прошептал:
— Воды!
— Эй, воды, — обратился один из воинов к тому, что стоял у порога.
Тот прокричал это слово в глубь темного коридора.
Одним махом осушил Али Кушчи чашу с водой — холодная, она обожгла его внутренности, но голова, кажется, прояснилась. «Зачем я понадобился шах-заде? Опять допрос? Или перед пыткой он желает посмотреть, в каком я сейчас жалком виде?»
Мавляна не хотел показывать своей слабости, хотел выйти сам из зиндана, однако ноги плохо слушались его, дыхание спирало, и тогда нукеры подхватили его под локти и чуть ли не понесли на руках.
Так миновал он длинный, казалось, бесконечный, подземный коридор, но наверху, отдышавшись, собрав всю волю в кулак, пошел сам. Медленно, медленно, но сам.
Во дворе стояла еще темень, а близость рассвета все равно была ощутима: по отдаленным рыдающим вскрикам ослов, петушиному пению, по предутреннему ветерку, что донес до него незабытый, желанный запах весенних трав. Звезды еще мерцали довольно ярко, и у водоема Али Кушчи остановился, посмотрел в небо, на горящие уголья Плеяд и Большой Медведицы, натертый до полного блеска алмаз Венеры, стоящий точно под прямым углом к перпендикуляру минарета… «Близок рассвет, упоительно прекрасны эта земля и это небо, и этот ветерок, как хочется надышаться им всласть… Прекрасна свобода, прекрасен мир божий. И низки, жестоки, немилосердны люди». Али Кушчи пошатнулся, нукеры кинулись к нему, снова подхватили под руки, но он слабым жестом отстранил их и со словами «я сам, я сам» шагнул дальше…
Увидев Али Кушчи у дверей салям-ханы, шах-заде проворно покинул тронное кресло, пересек залу и остановился рядом с ученым.
— Ассалям алейкум, мавляна!
«Что это с ним? Лицемерит? Снова лицемерит?» Но лицо шах-заде вызывало жалость: красные от бессонницы белки косящих глаз, заостренный нос, мертвенно бледная коже Растрепанная редкая бороденка, неприбранные, взлбхмаченные усики. Движения суетливы, и весь он какой-то смятенный.
«Нет, сейчас он не лицемерит…»
Али Кушчи вздрогнул от резкого звука колотушки шах-заде, призывающего слугу. И тотчас, не выждав даже времени, пока мавляна ответит на приветствие, Абдул-Латиф заговорил, обращаясь то к Али Кушчи, то к явившемуся по вызову сарай-бону: