Русинов неторопливо разобрал рюкзак, разложив охотничьи принадлежности по своим местам, затем почистил и смазал маузер – короткоствольный карабинчик 22-го калибра, вещь на глухариной охоте незаменимую, и спрятал в сейф – теперь до осени… А сам все мысленно ходил по стопам тех, кто с такой доскональностью обследовал его квартиру, перебирал в памяти те материалы, что лежали в столе и на книжных полках, но ничего крамольного не находил. Искать могли единственное – карту «перекрестков» и божка – нефритовую обезьянку. Однако это было его собственностью, хотя и относилось к проблемам, которыми когда-то занималась русиновская лаборатория. Карту «перекрестков Путей» он создал сам и сам же открыл некоторые закономерности этих Путей, причем уже после ликвидации Института, и божок к нему попал тоже после. Да и знают об этих вещах всего два человека в мире – он, Александр Алексеевич Русинов, и бывший сотрудник лаборатории Иван Сергеевич Афанасьев…
Что, если Иван Сергеевич ненароком где-то проговорился? И Служба мгновенно заработала, стараясь выяснить, все ли секретные материалы сдал Русинов во время ликвидации Института? Не оставил ли какие материалы последней экспедиции, незарегистрированные и неучтенные? Может, кое-что нематериальное, не выраженное в письменном отчете оставил в голове? Разумеется, в голове осталось многое. Лабораторию закрыли внезапно, «на полуслове», сотрудников разогнали – кого на пенсию, кого откомандировали в распоряжение Управления кадров Министерства обороны, предварительно отобрав подписки о неразглашении. Не сдавать же голову в спецотдел вместе с бумагами! В сорок три года полковник Русинов ушел в отставку, но оставался профессором, доктором наук и считал, что голова еще сгодится, хотя его приговорили к пожизненной и довольно высокой пенсии. Правда, вне стен закрытого Института ни титулы, ни знания ему особенно не пригодились, поскольку Русинов образование имел медицинское, но при этом двадцать лет занимался геофизикой, археологией и философией, а докторскую защищал на кафедре социологии. Эта чудовищная гремучая смесь наук годилась, возможно, для далекого будущего, но никак не для сегодняшнего смутного дня великих перемен, дня, который замкнулся на себе и не желал думать ни о прошлом, ни о будущем. Но он, Русинов, не мог ликвидироваться «на полуслове» вместе с лабораторией и потому продолжал жить в прежнем режиме и никак не мог вписаться в суматошное «сегодня», целиком погрузившись в древность, в доледниковую эпоху, и потому имел прозвище Мамонт. Однако и прозвище его было известно лишь посвященным – тем, кто работал в Институте либо каким-то образом имел о нем представление. Он и глухариную охоту-то любил больше за то, что выпадала возможность послушать звуки пения птицы из той эпохи и как бы услышать ее голос. И разумеется, Мамонту было приятнее находиться там, в доледниковой эпохе, или уж по крайней мере на грани ее, потому что он считал эту эпоху поворотной в истории человечества на Земле. Если вместе с историей сделать поворот, то за ним можно увидеть новую историю, новый Путь, уходящий в будущее, как бесконечная лесная просека. Чтобы проверять свои аналитические конструкции и модели, чтобы в одиночку не заблудиться на многочисленных путях и перепутьях поиска истины, раз в месяц, а то и чаще, Русинов ездил к своему давнему другу и сотруднику Ивану Сергеевичу в Подольск. Ивану Сергеевичу уже было под шестьдесят, и работал он в Институте со дня основания, много чего знал и умел, считался хорошим специалистом в области геологии, картографии и астрономии, хотя имел историческое образование. Однако после ликвидации лаборатории Иван Сергеевич сразу же отошел от дел, успокоился и расслабился. Русинов стал замечать, что ветерана все больше и больше тянет на воспоминания, ностальгические разговоры о конце пятидесятых, когда Институт работал на дне будущего Цимлянского моря, и в этих воспоминаниях он кое-что пробалтывает – без злого умысла, в порыве тоски по прошлым временам. Однако же иногда вылетало у него такое, что запрещалось говорить даже своим сотрудникам: дружба дружбой, но табачок – врозь…