Специальным постановлением Коммуны было предписано уступать дорогу этим процессиям, вот почему толпа была оттеснена.
Для Сюрко эта остановка показалась вечностью. Наконец телеги тронулись, и он облегченно вздохнул.
Неподвижный, бледный, обливающийся потом, следил он за казнью.
Палачи втащили на эшафот первого осужденного. Это был экс-монах Виллат, почти мертвый от страха.
Когда его голова скатилась, Сюрко разразился хохотом. Какой-то молодой человек, обернувшийся на этот хохот, спросил:
— Этот человек, видимо, обрек на смерть кого-то из ваших близких?
Сюрко ответил:
— Нет, это был мой лучший друг!
Молодой человек, не проявляя ни малейшего удивления, пристально посмотрел на Сюрко и, воспользовавшись движением толпы, сначала отошел от него шагов на десять, а затем пристроился поодаль, но так, чтобы можно было наблюдать за ним. Парфюмерщик ничего не заметил.
В эту минуту он увидел своего соседа-лавочника Брикета.
— О, гражданин Сюрко, ты тоже здесь? — воскликнул сосед.
— Да, как видишь…
— Так пойдем домой вместе!
— С удовольствием.
При имени Сюрко молодой человек вздрогнул. Вынув из кармана кусок мела, он начертил на спине карманьолки парфюмера две буквы «Т. Т.» и скрылся в толпе.
Сюрко ничего не почувствовал.
Он не стал ожидать конца казни. Несмотря на обещание, данное Брикету, он выбрался с Гревской площади и направился домой один. Время от времени он останавливался, жадно вдыхал воздух и принимался хохотать, весело потирая руки.
Он был так счастлив, что даже не обратил внимания на то, что, заметив на его одежде таинственные буквы, вокруг него возникали какие-то люди. Они сопровождали его незаметно, окружив со всех сторон.
— Эге-ге, — повторял он, — дорогой друг отложил себе денежку на черный день. А тут-то он и подошел! Теперь эта денежка будет моя. Неплохой куш! Всего-то несколько миллионов!
Странные телохранители, увидев, как он входит в свой магазин, остановились и принялись хохотать.
— Мы гнались за зайцем, который уже подстрелен!
— Еще никто не сказал о нем хорошего слова, — добавил другой.
— Он в хороших руках, нам нечего беспокоиться о нем. Вперед, господа!
И они разбрелись в разные стороны.
Сюрко вошел в дом, напевая песенку. Это неординарное событие вызвало немалое удивление его жены.
— Что у вас на карманьолке? — спросила она, приглядевшись.
— Где?
— На спине.
Сюрко стащил куртку и увидел белые буквы.
— Какой-нибудь шутник позабавился, — сказал он, пытаясь стереть жирный мел. Но он въелся и оттирался очень плохо.
— Нужно тереть посильнее, — посоветовала Лоретта.
— Если сильнее, так надо позвать Лебика!
Дверь отворилась и вошел Брикет, вернувшийся с Гревской площади.
— Так-то ты ждешь меня!
— Толпа отжала.
— А что это у тебя на одежде?
— Какой-то идиот пошутил.
— Возможно, эти буквы имеют какой-то смысл?
— Честно говоря, не знаю…
Вошел Лебик.
— Вы что-то хотели, хозяин?
— Возьми, почисть куртку.
Лебик не умел читать, но, увидев буквы, он расхохотался идиотским смехом и заявил, что так клеймят свиней.
— Экое животное, — заявил галунщик вслед удалившемуся Лебику.
— Да, но для безопасности он подходит как нельзя лучше.
Дверь отворилась, и в нее просунулась голова точильщика ножей.
— Ножи, ножницы точить!
— Не надо, гражданин, — ответила Лоретта.
Брикет рассмеялся: «Ай да парень, ну и голосок!».
Сюрко задумался.
Крик точильщика повторился, но уже вдали.
— Странно, — сказал парфюмер, — я уже где-то слышал этот голос.
Но он тут же позабыл об этом, Лебик принес отлично вычищенную куртку…
Надевая ее, Сюрко посмотрел на часы, украшавшие лавку. Стрелка показывала пять часов.
— Сосед, — обратился он к Брикету, — в знак того, что ты не в обиде, не отобедаешь ли со мной?
— С удовольствием, тем более, что дома у нас едят еще по-старому, и время обеда уже давно прошло.
Тут надо внести разъяснения. Дело в том, что время обеда в том далеком 1795 году еще не установилось. Когда-то в Париже обедали в два. Зрелища начинали работать в четыре и заканчивались в девять, ко времени ужина. Этот порядок был нарушен общественными потрясениями — Революция изменила время работы чиновников. Они стали работать с девяти часов утра до четырех часов дня. Соответственно обедать стали в пять и даже в шесть часов. Актеры тоже вынуждены были перенести свои спектакли на семь, и заканчивались они теперь в одиннадцать.