Вышеназванные бандиты (на деле — почтенный аптекарь с женой), видя, что прижигание ступней серной кислотой не действует на мальчика, решили разжалобить его нищетой. Его привезли в беднейшую деревню и кинули сдобную булку в толпу оборванных, рахитичных детей. Первобытная схватка между ними — каждый старался заполучить кусок маленькой булки — так опечалила Домингито, что внутри него открылись плотины, сдерживавшие злобу, и потекли слезы; но на этот раз не золотые, а медовые. То был мед слаще, чем в лучших ульях. Счастливые дети бедняков стали облизывать ему щеки — одной капли хватало каждому, чтобы насытиться на день, — а он плакал и плакал. Сладкая жидкость вылечила бедняка, который еле дышал из-за легочной инфекции; у кого-то прошла чесотка; паралитик, помазавший себе ноги, встал и пошел; все болезни в деревне исчезли. Аптекарь с супругой, боясь быть растерзанными, не осмелились увезти похищенного обратно. Они послали анонимную записку семье с указанием, где он. Родители, бабушка, дяди приехали немедленно, прихватив взвод карабинеров. Те разогнали дубинками голодных босяков и вызволили чудесного ребенка.
Усевшись вокруг прочного семейного стола, родственники — воображая, как они будут собирать новые слезы в бутылку и продавать их втридорога, как безотказное средство, — слушали Домингито, говорившего по-взрослому: «Дорогие мои, я поплачу в последний раз, и эти слезы даруют вам вечную жизнь!». И снова из его глаз покатились медовые слезы. Языки родственников жадно облизали его веки. Семейство впало в экстаз от такой сладости. Понемногу пища парализовала их — и, мертвые, они получили, как и обещал ребенок, страшную вечную жизнь.
189. ЭПИСТЕМОЛОГИЯ
Хамелеон с грустью осознал, что если он хочет выяснить свою подлинную окраску, ему следует поместить себя в пустоту.
190. ЦИПЕЛЬБРУМ
Никто не встревожился, когда его комнату нашли пустой. Хозяйка сказала: «Тот, из тринадцатого, куда-то исчез». И все продолжили есть. Один из постояльцев пансиона просыпал рис себе на одежду. Пока он чистил себя, слуга воспользовался минутным молчанием и сказал: «Я так и знал, что этот Октавио исчезнет, и не убирал его комнату».
В университете Октавио не жаловали — он прогуливал курсы алхимии и копьеметания. Профессора смотрели на него с пренебрежением, ректор запретил ему доступ в Центр фонетических исследований. Октавио не заслужил такого: он был прилежным студентом, но не в тех предметах, которые интересовали других.
Он создал теорию. «Голос исходит не от связок в горле и не от воздуха, который шевелит ими. Он существует сам по себе, без источника. Просто он — пленник горловых мускулов и зависит от воли человека… Я хочу освободить его. Сделать так, чтобы он появлялся из другой части тела: из глаза, из руки. А после этого — освободить его от моей воли. Он будет звучать когда хочет и где хочет. И я услышу его».
Октавио покинул университетский городок и снял комнату в пансионе. В коридоре он не появлялся, и про него стали забывать. Слуга его игнорировал. В постели Октавио завелись паразиты, ему пришлось привыкнуть к лишениям: он мог неделями жевать черствый хлеб, запивая водой. Ему даже не требовался сон: в лихорадочном возбуждении он бодрствовал, работая согласно своей методике.
Много времени прошло — насекомые, словно корабельные крысы, покинули его, не извлекая ничего больше из-под сухой кожи, — пока Октавио не нашел то, чего искал. Той ночью он грыз корку, поранился, издал стон, который вышел из ноги. Обезумевший, торжествующий, он выбежал на улицу голый. Но никого это не обеспокоило. Все продолжали есть.
Октавио не мог уйти далеко в чем мать родила. Деревянные кирпичи мостовой разбухли от дождя. Ключи, подвешенные над дверью слесарной гильдии, позвякивали от морского ветра, качались вывески с рекламой газировки. За окнами девушки, сидя у телефона, играли на лютне, а вдали, за городом, цветы карликовых апельсинов насыщали ароматами тревожный воздух. Октавио шел босиком, наугад, разговаривая всеми частями тела, выбалтывая все, вплоть до своих секретов.