– Стой! Дора погибает, – прокричал немой Ерко.
9
Павел опешил.
– Ерко, ты? – крикнул юноша и удивленно наклонился к немому, чтобы удостовериться, он ли это.
– Да, Ерко, – подняв факел, ответил молодой оборванец.
– А ты… ты?… – продолжал Павел.
– Да, это я говорил, – подтвердил Ерко. – Не спрашивайте как, спросите лучите о чем? Пойдемте!
– Куда?
– Вон за тот холмик, в кусты. Там не сыщет нас и лисица.
– Зачем? Ах, господи, ты же сказал о Доре, что с Дорой? – взволнованно спрашивал Павел.
– Поезжайте, говорю вам, сударь! С коня сойдете в кустах. Ради Доры, ради спасения Доры, – продолжал Ерко горячо, – иначе… ну скорее же! – Он нетерпеливо топнул ногой. – Надо договориться, подумать. Тут не место… посреди дороги. Тут бродят разбойники, а может быть, и лазутчики вашего отца.
– Ради бога, скажи наконец… – настаивал Павел.
– Ни слова! Пойдемте! – властно промолвил Ерко и как лиса шмыгнул в лес, за ним последовал Павел, ведя под уздцы коня. Зашли за холмик. Тут у подножья горы был овражек. Вверху лес, а в овраге густой кустарник. С горы стекал ручеек, огибая огромный гладкий камень. Павел привязал коня к ветке, Ерко бросил факел в ручей. Оба уселись на камень.
– Так, – начал Ерко, глядя, как гаснет в воде огонь, – умри, предатель, не то навлечешь на нас проклятых нетопырей да лазутчиков; и без того натерпелся я нынче страху! Целый день вас высматривал. Тщетно! Думал уже, что та гадюка в Самоборе вас околдовала!
– Ни слова об этом! – сердито бросил Павел.
– Ничего, ничего! Слава богу, что этого не случилось. Было бы худо и вам, и мне, и Доре! – ответил Ерко.
– Рассказывай, не мучай больше!
– Не торопитесь! Сейчас все в порядке. Бояться нечего. Месяц невысоко, еще проглядывает сквозь ветки, до полуночи добрых два часа, а до полудня Доре ничего не грозит.
– Скажи, что с Дорой! Ради Христовых ран, говори! – прервал его Павел. – У тебя нет сердца, парень!
– Сердца? У меня нет сердца, сударь, – подтвердил он с горькой жалобной улыбкой, подперев лоб рукою. – А кто вам сказал? Ах да! Наверное, мои отрепья! Немой, батрак, нищий и вдруг – сердце? Не так ли? Знаете, как проникает в сердце любовь? Через глаза, сударь, через глаза! А выходят через уста у тех, кто владеет языком! Но если ты немой, весь огонь остается у тебя в сердце! Мои уста – покрытая плитою могила. Я храню любовь в сердце, как милого покойника, как мать, как… нет, отец для меня мертв! Впрочем, к чему болтать? Какое вам дело до меня! – И угрюмый юноша улыбнулся сквозь слезы. – Вам дорога Дора, и ведь правда, она хороша, господи, а уж красива, как божий ангел! Во что бы то ни стало ее надо спасти, – Ерко встрепенулся, – спасти или погибнуть! – И, задумавшись, снова опустил голову.
– Парень, ты хочешь, чтобы меня задушила тоска? – воскликнул Павел.
– Слушайте! – продолжал Ерко, не обратив внимания на вопрос молодого витязя. – Покуда вас посылали к красивой госпоже, как муху в паутину, в Загребе такое произошло! Свалка – все вверх тормашками! Кто-то пустил слух, что вы Дорин возлюбленный и… – Ерко пристально посмотрел в глаза Павлу.
– Что я? – прервал его Павел.
– Ничего, – ответил тот спокойно, – знаю, вы честный, благородный человек не только именем, но и сердцем. Однако людской язык что проказа! Разнесли о вас сплетни по Загребу, а Дорино сердце отравили. И все тот подлец, ничтожный цирюльник.
– Этот негодяй? – закричал, вскакивая, Павел.
– Именно. Захотелось ему золота и молодой жены! Дочь ювелира отказала ему, вот он и мстит.
– Он – Доре!
– Именно он! Он натравил народ на вас обоих. Случилось это после вечерни. Точно гром грянул над бедняжкой. Перед всем честным народом, перед господами возвели на нее небылицу, будто потеряла она девичью честь!
– Святой крест! Кто, скажи кто? – вскрикнул Павел и яростно схватился за саблю.
– Отец в гневе убил бы ее, не случись там судьи, который удержал его за руку. А когда остыл маленько, уговорил кума Арбанаса взять ее с собой в Ломницу свиней пасти, и чтобы на глаза отцу больше не показывалась. Нынче среда, завтра Арбанас едет в Ломницу.
– Дора, моя Дора! – вскричал Павел, ударив себя по лбу. – Но клянусь Иисусом, не поедет она в Ломницу, не поедет, не дам!
– Успокойтесь! Послушайте! На другой день я выследил в лесу цирюльника. Он шел в Медведград к вашему отцу; брадобрей его верный слуга, он же относил в Самобор и письмо. Зачем, думаю, он идет в Медведград? Уж наверно, не за добрым делом, дьявол, пошел! Пробрался к замку и я. Поглядеть, послушать. Но он вошел к господару. А сквозь дверь не увидишь, через стену не услышишь. Расспросить слуг?… Но ведь ты нем! Смеркалось. Знал я, что они в большой башне. Ходил я кругом да около, как хорек возле курятника. Все во мне горело. Сверху доносился неясный говор, вокруг ни души, но башня высокая. Вдруг, смотрю, взлетела птица и уселась возле башни на высоченный дуб. Что ж, взлечу и я. Стал карабкаться на дуб, все выше, выше. Добрался куда надо. Обхватил поудобней сук руками. Нагнулся немного. Луны, к счастью, не было. Теперь я все видел и все слышал. За столом сидел ваш отец, а перед ним стоял цирюльник.
«Ну что она, что?» – спросил господар Степко.
«Расхохоталась от всей души, – ответил цирюльник, – сказала, что вы, простите, – сущий дьявол. И что она не предполагала завлекать в свою обитель второго мужа, но раз это ваш сын, да еще такой красавец, то она не против. И будто она уже знает его и ей любопытно, сможет ли она этому дикому птенцу подрезать крылышки».
На это ваш отец заметил:
«Слава богу, коли так, значит, он останется в Самоборе!»
«Эх, ваша милость, – возразил цирюльник, – не говорите гоп, пока не перескочите. Ваш сын, не в обиду будь сказано, упрям и молод, очень молод. Порхает туда-сюда; конечно, госпожа Грубарова для каждого мужчины не шутка, но ведь такая любовь улетучивается, как выплеснутая на ладонь ракия».
«Так о чем же ты думаешь, брадобрей?» – спросил господар Степко.
«Ах, о чем думаю, ваша милость, о Доре думаю! В ней вся закавыка! Если Клара даже и будет госпожой Грегорианцевой, все равно Дора станет в конце концов любовницей молодого господина! И себя и вас опозорит!»
«Не дури!» – сказал Степко.
«Я стреляный воробей, ваша милость! Знаю, что такое, когда женщина впервые подцепит мужчину! Не так-то она его легко отпустит. Особенно ежели здесь, в этом глупом сердце, что-то тлеет. Иное дело минутное обольщение; чары проходят, и остается, простите, оскомина!»
«Все это госпожа Клара излечит, – ответил Степко, – ее белые ручки что железные клещи!»
«Иу, a ponamus,[66] – продолжал цирюльник, – что не излечит, следует и об этом подумать! Скажем, вдруг господин Павел проснется в Самоборе трезвым? Что будет, ваша милость, если молодой олень разорвет сети? Это не выходит у меня из головы! Бесчестие пало бы на вашу благородную голову! И загребские голодранцы еще пуще озлобились бы против вашего пресветлого рода. А особенно после вчерашнего скандала».
«Какого скандала?» – спросил ваш отец.
И тут цирюльник принялся рассказывать о беде, которая приключилась с Дорой. Я видел, как горели гневом глаза у господина Степко, как он дрожал от бешенства.
«Нет, клянусь святым крестом, – завопил он наконец, – этого я не допущу! Ты прав! Скажи все, что задумал!»
«Что ж, – промолвил, ухмыляясь, негодяй, – я знаю способ, боюсь только, как бы не обидеть вашу милость!»
«Говори сейчас же!» – заревел господар.
«Ваша милость, как известно мне понаслышке, не гнушаются крестьянками или горожанками, особо ежели они молоды и неупрямы (говорю только то, что слышал), иные из них даже кичатся своим позором. А Дора хороша, очень хороша! Ваша милость знает гричанских молодок, – но такой, как Дора, нет между ними, клянусь богом, нет! И потому, ежели бы… впрочем, ваша милость меня понимает! И разве это не лучшее возмездие загребским торгашам? Ведь они бы лопнули от злости!..»
– Ты лжешь, парень, лжешь! – закричал Павел, вскочив на ноги. Он весь дрожал от ярости. – Не может быть!