Долго в голове у Грегорианца бурлили подобные мысли, то появляясь, то исчезая, точно волны стремительной реки.
Солнце уже склонилось к Окичской горе, из темных лесистых долин надвигался тихий вечер. И вдруг из дубовой чащи послышался топот копыт. Грегорианец поднял голову. Не прошло и двух минут, как на крутой дороге показались два совсем несхожих путника. Оборванный, босой слуга, в холщовом плаще, в широкополой шляпе из кукурузных стеблей, лез в гору, ведя на поводу лошаденку, на которой покачивался толстый седой священник, в черной сутане и черной меховой шапке, – летописец Хорватии, загребский каноник Антун Врамец.
– Не обманывают ли меня глаза? Добрый вечер, admodum reverende amice![12] – воскликнул Грегорианец, вскочил на ноги и поспешил навстречу старику. – Какой редкий гость под моей грешной кровлей! Что тебе вздумалось, преподобный отец, на ночь глядя карабкаться по горам и разыскивать мою медвежью берлогу? Видишь, солнце заходит, роса пала, вечерняя прохлада ни к чему твоей седой голове. К тому же здесь бродят банские харамии, которые с легкостью могут приложиться к твоему золотому кресту и оставить его себе на память как священную реликвию.
Врамец остановил лошадь, а Грегорианец взял повод из рук оборванца.
– Pax tecum![13] – ответил старец, слегка склонившись перед владельцем Медведграда. – Возвращаюсь из Реметского монастыря, был там с ревизией, и решил обязательно заехать по пути к тебе, – почему, скоро узнаешь. Белые монахи дали мне этого Ерко в провожатые, так что разбойники мне не страшны. Ерко хоть глух и нем, но кулаки у него тяжелые, а кизиловая палка еще увесистее. Но ты правильно заметил, сын мой, стало прохладно, а я старик и далеко не крепкого здоровья. Поэтому, не тратя слов попусту, пойдем под крышу, нам нужно поговорить.
Врамец подал знак Ерко, который до сих пор стоял точно каменное изваяние, уставившись странным взглядом на Грегорианца. Ерко вздрогнул и мгновенно скрылся в дубняке. Степко же потянул за узду, и лошадь повезла благочинный груз в гору к самому замку.
Вскоре хозяин и гость сидели за большим дубовым столом в просторной полутемной комнате в одной из медведградских башен. На столе горела толстая восковая свеча, рядом стоял кувшин, полный золотистого вина.
Отхлебнув раза два-три, старик причмокнул языком и одобрительно кивнул седой головой.
– А где госпожа Марта, где молодые соколы, Павел и Нико?
– Марта живет в Мокрицах. Говорит, будто там теплее, она ведь грудью болеет. Нико ушел в гости к свояку Михаилу Коньскому. Видно, к успенью сватов засылать придется. А Павел, кто знает, где он сейчас бродит, больше недели не видел его.
– Неужто и там свадьбой пахнет?
– Черта с два!.. Свадьба ему нужна, как монашеская похлебка. Мечется по свету. Бог знает, в кого парень уродился! Дикий, непокорный, все по-своему делает.
– Оставь его, кум! – ответил успокоительно Врамец. – Молодо – зелено. Мы такими же были. И бешеный жеребец со временем становится кротким. Знаю я Павла как облупленного. Разве я ему не крестный? Доброе сердце, смышленая голова. Горяч, конечно, вспыльчив как порох, но лучше такой, чем спереди – лижет, а сзади – кусает. Так, стало быть, мы одни?
– Одни! – подтвердил Степко.
– Тогда открою тебе, зачем приехал я в твой замок, а приехал я не шутки шутить, – внушительно произнес Врамец.
– Послушаем, admodum reverende amice!
– Во-первых, просто захотелось подышать лесным воздухом, насладиться ясной погодой, ибо, inter nos,[14] мои преподобные коллеги в консистории страшные ворчуны, а на меня, «бумагомарателя и летописца», особо косятся, дескать: умный не станет записывать сказки.
– Стало быть, у некоторых людей мозги набекрень, – заметил насмешливо Грегорианец.
– Да и немного отдохнуть от Загреба, именно от Загреба, этого вертепа лжи, сплетен и пакостей, где крещеные люди грызутся подобно бессловесным тварям. Но ничего! Я оставил отдельную страницу для них в своей «Хронике», ее-то они наверняка не вывесят у себя в окне!..
– Vivat admodum reverende![15] – прервал его с восторгом Степко. – Сущую правду говоришь!
– Во-вторых, – многозначительно продолжал каноник, поднимая указательный палец левой руки, – во-вторых, я приехал по поручению одного человека. Меня послал его преподобие Никола Желничский, чазманский настоятель.
– Желничский?
– Он самый. Ты же знаешь нашего бана и епископа?
– И преотлично! – досадливо ответил Грегорианец.
– Джюро Драшкович слышит, не слушая, видит, не глядя. По мнению бана, ты паршивая овца в стаде святой матери церкви.
– А он… – вспыхнул Степко.
– Успокойся! Белые монахи[16] представили тебя ему как приемного сына – sit venia verbo[17] – самого сатаны: будто ты их грабишь и разоряешь, не чтишь ни бога, пи святых. А насчет того, говорят они, как ты блюдешь шестую заповедь и верность законной жене, госпоже Марте, ведомо лучше всего гричским молодухам…
– Ложь! Все это дьявольская ложь! – прервал его Грегорианец, покраснев до ушей, из чего легко можно было заключить, что «ложь» наполовину правда.
– Возможно, – спокойно ответил Врамец, лукаво поглядывая на него исподлобья. – Впрочем, это дело твоего духовного пастыря, я ведь не твой исповедник. Во всяком случае, ясно, что бану ты не по душе и он наверняка не похвалил бы того каноника, который на глазах людей водит с тобой хлеб-соль. Конечно, на всякое чихание не наздравствуешься, но преподобный отец Нико труслив, да к тому же у него высокий сан, и хочется еще повыше. Митра для каноника – что молодая девушка для парня. В душе он почитает тебя и твой род, но на людях боится протянуть тебе руку. Потому-то он и послал меня сюда.
– Ас какой целью?
– Слушай! Чазманский настоятель получил из Вены письмо, в котором речь идет о тебе.
– Обо мне? Из Вены? И что пишут?
– Разве о чем-нибудь хорошем в наше время говорят или пишут, а особенно при цесарском дворе?
– Что же еще обо мне выдумали?
– Целый ворох небылиц. Pro primo: подозревают, что ты держал руку Губца, которого недавно честь по чести короновали на площади Святого Марка, что ты втайне науськивал кметов и мелких дворян на вельмож и даже помогал им.
– Pro primo: это подлая клевета, – сердито прервал его Грегорианец, – да, клевета, преподобный отец! Грегорианец я по имени и роду! Я вельможа сильный и богатый, кметы – это просто сволочь, а костураши да сливары, будь у них хоть сто гербов от праотца нашего Адама, не чета мне. Когда со всех сторон на меня навалились и бешеный старик Тахи, и королевский суд, и эти трусы загребчане, и знать – Зринские, Вакачи, – бывало, в ярости скажешь про себя: «Науськать, что ли, кметских сук на господских волков!» Но тотчас содрогнешься от одной этой мысли. Клянусь честью, не раздувал я мужицкого бунта, не подливал масла в огонь. Будь так, я бы не покривил душой: «Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo».[18] Если тебя преследуют люди, то и от помощи собак не откажешься.
Грегорианец, прихлебывая изредка из большого кубка, говорил все с большим ожесточением, а каноник спокойнo слушал, наблюдая за ним.
– Pro secundo, – перебил вдруг его каноник, – говорят, будто ты поддерживаешь лютеранских проповедников, которых покойный Иво Унгнад – бог шельму метит – привел в наши края на погибель истинной католической веры. Его цесарское величество не сочло бы это смертным грехом, Макс и сам тайно склоняется к проклятой ереси, но это тебе вменяют в вину Драшкович и другие придворные господа, усердно выдирающие колючие тернии на ниве господней.
– Ха, ха, ха! Вот уж подлинная глупость! Я лютеранин или защитник лютеранства? Плевал я на собачье лютеранство и на все их поганые послания, которыми нас пичкали из Нюрнберга и Тюбингена,[19] как и на бороду турецкого пророка. Хоть я и грешник, но истый католик. Спроси-ка ты лучше господ Зринских, кто крестится по обряду вероотступника – витембергского монаха;[20] кто заносит печатную заразу из Германии?
16